И так далее, так далее — до почти истеричного «прощайте». И в четвертый раз влюбившийся поэт (К.М.С - Люба - Н.Н.-1 и вот Л.А.Д., и, как ни тщись, всерьез сюда никого больше не приплюсуешь) отправляется на «Кармен» уже без спутниц. Как назло, в афише заявлена некстати поправившаяся Давыдова. На сцене «какая-то коротконогая и рабская подражательница Андреевой-Дельмас. Нет Кармен» -пожалуется Блок дневнику.
Он уже готов уйти, как вдруг выясняется, что Любовь Александровна тут же, в партере - капельдинерша показала. Затаив дыхание, он незаметно пересаживается в темноте на свободное место поближе. И - о ужас! - она простужена! Она чихает, кашляет, сморкается, но - «как это было прекрасно, даже это!». Он усиленно гипнотизирует больную взглядом. Его гипноз срабатывает: Дельмас начинает вертеться, оглядываться по сторонам, но всё еще не замечает его. В антракте Блок следит за ней, застает мило беседующей с кем-то. «Может быть, спрашивает, кто такой, когда я нарочно и неловко прохожу мимо?», - тешит он себя сладкими предположениями. Антракт заканчивается. Дельмас проскальзывает мимо него и тихо садится на свое место. Всё чаще и чаще смотрит в его сторону. Целый акт они играют в гляделки. Перед занавесом, еще в темноте он проходит мимо, зарабатывая еще один ее любопытный взор. Но теперь он оказывается в окружении каких-то знакомых, лезущих с пустяковой театральной болтовней. Одна из светских львиц, не подозревая о чувствах собеседника, искренне удивляется: «Разве Дельмас лучше? Я ее много раз видела. Она прежде пела в оперетке. Миленькая». И уже снова гасят свет — четвертый акт драмы в драме. Блок рыщет глазами по залу — её нет.
Он бросается вон, допрашивает служителя при вешалке, тот подтверждает: да-да, вот только что ушли-с. В погоню! На улице сыро и метельно. Куда, зачем? Ему не терпится непременно нагнать её, но он и боится этого более всего. Трудно удержаться от банального «его несло на крыльях любви», но, судя по последующим записям, это были те самые крылья.
Он мчится без цели, без рассудка — Торговая, Мастерская. Ноги приносят его домой. И тут судьба продолжает свои затейливые сюрпризы: с чего-то вдруг он принимается расспрашивать дворника, а затем консьержку из соседнего дома. Те подтверждают: актриса такая-то? ну еще бы! здесь и живут (при этом и тот, и другая, разумеется, всё путают — Любовь Александровна проживает через дом от Блока!). Поиски заканчиваются, конечно же, ничем. «О, как блаженно и глупо — давно не было ничего подобного. Ничего не понимаю. Будет еще что-то, так не кончится», — читаем мы в его записной книжке. И час (всего час!) спустя он пишет чаровнице второе письмо. И опять без подписи: «Я — не мальчик. я много любил и много влюблялся. Не знаю, какой заколдованный цветок Вы бросили мне, не Вы бросили, но я поймал. Я совершенно не знаю, что мне делать теперь, так же как не знаю, что делать с тем, что во мне, помимо моей воли, растут давно забытые мной чувства».
Второе письмо подряд он не просит от нее ничего, выходящего за рамки приличий. Он вообще ничего не просит. Лишь умоляет «обратить все-таки внимание на что-то большее»: «. если бы и Вы, не требуя, не кокетничая (довольно с Вас!), не жадничая, не издеваясь, не актерствуя, приняли меня как-то просто, — может быть, и для Вас и для меня явилось бы что-то новое: для искусства». Не правда ли, - хворост! Хворост, о котором мы давеча толковали, - всё в огонь искусства. Потерявший голову Блок попросту не контролирует своего подсознательного художнического эгоизма.
День спустя ему известны адрес, и номер телефона. Теперь он настойчиво подкарауливает ее у подъезда. Заставляет верного Иванова звонить ей. Безотказный Санчо набирает номер, но попадает не туда. Блок выхватывает трубку и звонит сам.
«Тихий, усталый, деловой и прекрасный женский голос ответил: «Алло». Блок не произносит ни звука и дает отбой. Бесконечные дежурства под дверью и прогулки наконец вознаграждены: он встречает ее на улице: она рассматривает афиши. Он долго-долго смотрит ей вслед и на другой день снова спешит в Музыкальную драму. Вылавливает там дирижера Малько (в университетские годы они приятельствовали), со всей сдержанностью, на какую способен, осведомляется, не знает ли тот актрисы Андреевой-Дельмас. Малько знает. Даже вызывается их познакомить. И уже в антракте сообщает, что Дельмас сама просила представить ее Блоку (порядком заинтригованная Любовь Александровна не теряла времени даром и выяснила, что её поклонник известный поэт). Но тут Блоком овладевает необъяснимый испуг. Совершенно в духе гоголевского Подколесина он бросается вон из театра, мчится к ее дому и ждет уже там. Она появляется, оглядывается в его сторону и исчезает в подъезде. «Я стою у стены дураком, смотря вверх. Окна опять слепые. Я боюсь знакомиться с ней».
Этот «много любивший и много влюблявшийся» мужчина и впрямь ведет себя как неловкий гимназист. Однако всё встает на свои места, если вспомнить про «помолодение души», испытанное им при первом же взгляде на сцену с Дельмас-Кармен. Влюбив себя в несколько более зрелую женщину (Волохова, напомним, была старше Блока на пару лет, Дельмас — почти на пару), он ввергает себя в давно забытое лихорадочно-сумасбродное состояние неопытного юноши. Пытается влезть в давно истлевшую шкуру 18-летнего Блока. У того Блока всё складывалось как нельзя замечательно: он страдал действенно. Он прикидывал на себя венец самоубийцы, он метался, настаивал, требовал, сочинялись такие же путаные письма. И главное - тогда у него шли стихи - стихи, с которыми он был принят в круг олимпийцев российской словесности на правах равного. Костер. Костер следовало снова запалить до самых небес. Кто как не он сам должен позаботиться о градусе его горения? Наконец-то им вновь правит закон самосохранения художника — быть может, самый загадочный, но и самый жестокий в своей непреодолимости.
С 1905 года он твердил себе: «Я один, я сам». Тогда еще, колоссальным усилием воли, принятым бывшими «братьями» за позу, за чисто блоков снобский каприз, он пытался устраниться разом из всех поэтических -измов с их принципиальными, но ничего не значащими взаимозуботычинами. Тогда уже понял он: в стаи сбиваются лишь немощные. Он же каким-то немыслимым наитием всегда знал редкостную силу своего Слова, свою тождественность с ним. И вот всё опять сложилось, и он чувствует, что может вышагнуть из своей «скуки смертельной» навстречу вожделенному «доселе не слышанному звону». Костер... Костер же! Заставить его полыхать. Сейчас. Теперь. С нею. Ею! С теперешней Любой — горько и печально, досадливо и опасливо, нежно и искренне, но уже никак не вдохновенно любимой Любовью Дмитриевной всё в нем могло лишь тлеть. Он знал, что этот огонь — священный и храмовый — не потухнет в нем никогда. Но понимал он и то, что ждать от этого очага настоящего жара дольше не может. Для нынешнего Лалы нынешняя Бу была всего лишь твердью под ногами, началом координат. Точка опоры нужна не только архимедам - даже поэту необходимо стоять на чем-то незыблемом. Хотя бы для того, чтобы однажды сказать себе: «Сегодня я — гений».
И не берите себе за труд упрекать нас в столь фривольном толковании роли Л.А.Д. (как, впрочем, и К.М.С., и обеих Н.Н., и даже Л.Д.!) в «вечном бое» поэта. Нам и самим без меры совестно. Но увы и еще раз увы — уделом музы было, остается и всегда пребудет лишь провоцирование вдохновения художника, но никак не соучастие в таинстве творения новых миров.
... Биче Портинаре была избалованной, да ко всему еще и довольно безжалостной кривлякой. Но не попадись она трижды на пути робкого Алигьери - стал бы он Великим Данте? Родил бы свою «Комедию» (эпитетом «Божественная» ее увенчает Боккаччо).
. Не улыбайся время от времени сто лет спустя многодетная Лаура да Новас другому одинокому флорентийцу Франческо Петрарке - довелось бы нам сегодня читать «Канцоньере»?.. . Живая Симонетта великого Боттичелли и вовсе была блудливой потаскушкой. Но несокрушимая вера несчастного живописца в её небесную чистоту подарила нам великого Сандро.