Гелию, кстати, ни разу не пришло в голову задуматься над тем, а что это не едет «скорая»? Или насчет того, сколько он здесь будет лежать? Что будет с ним дальше? Чем разрешится все случившееся? В каком он вообще находится состоянии и в приближении… к чему, собственно? Почему боль то совсем пропадает, то мечется с места на место, от пальцев рук – к ушам, от ног и ушибленного бока – прямо к сердцу, а потом впивается, сука-блядь, извините, Грета, присосками мерзких, скользких щупальцев в виски и в горло?
Он также не думал о НН, хотя порывался было спросить «анафемистку»… «не могли бы вы, дорогуша, поинтересоваться, пардон, нет ли наверху дамы с необыкновенно выразительными чертами лица… зеленая… да, зеленая на ней дубленка с голубым, изрядно потертым мехом»… порывался спросить – и тут же шарахнулся от мрачной тени чего-то на него надвигавшегося и надвигавшегося из глубин неизвестности.
Вообще, если бы в те минуты, когда иголочка вжикала в мозгу на одном месте, терзая ни в чем не повинную «айне кляйне нахтмузик» и садистически на что-то намекая, спросили его: «Имеется ли у тебя сейчас одно-единственное желание?» – то он, не задумываясь, ответил бы:
«Пусть все прекратится, но только быстрей, быстрей… быстрей пусть все это прекратится!»
Потому что, как ни старался он отвлечься от надвигавшегося на него, как ни отгонял от себя тяжкое предчувствие немыслимой неотвратимости, онавсе надвигалась и надвигалась, не срывая, однако, покрова со своего невообразимого лика.
От предвосхищения его черт сознание Гелия отбивалось с тем ужасом, который даже в невообразимо жутких сновидениях имеет мало общего с тем, что вас безумно устрашило. Орете вы так душераздирающе, во сне прошибленные черным потом, именно от явной несоизмеримости сцен погони, насилия над вами, вашего кровавого преступления, безвозвратной потери прелестной вещицы и прочих ужасов – с тем, что грозно колеблется за внешними, адски жутковатыми образами снов и вот-вот дыхнет вам прямо в душу вихрем нездешней стужи, по сравнению с которой стихия огня покажется вам всего-навсего детской игрушкой.
Но как ни сокрушал Гелия ужас, показавшийся ему, кстати, истинной новостьюв его жизни, как ни отбрыкивался он от него с помощью всяческих умственных да и душевных уловок – сам же он и улавливался ими, сам же и увязал в них все глубже и глубже, веря, впрочем, что удушье отпустит сейчас, отпустит, даст передохнуть – на то оно и удушье, чтобы помаять, помучить, извести вконец, а потом уж и душу из тебя, гадины, вынуть, судорожно вцепившуюся в полумертвое твое тело.
Когда вновь немного отпустило, криком хотелось ему кричать, каким неоднократно кричал он во сне, чтобы это быстрей, быстрей прекратилось. И тогда, в одной из попыток постичь природу приближения чего-то совершенно непереносимого, вспомнил он вдруг сына своих знакомых, совсем еще молодого человека, школьника, которого по просьбе его родителей пытался он вразумительно отвратить от религии и карьеры священнослужителя.
Щенок этот был не по годам умудрен неким прочувствованным, неведомо кем и как внушенным, на веру принятым знанием. Видно было, что крепко его одурманила начавшая вдруг вылезать изо всех щелей религиозная зараза.
Гелий вовсе не пытался сбить молодого человека с такого душевного настроя. Он прекрасно знал по своему опыту, что «разуверять активным логическим путем личности подобного типа – только терять время и лить воду на мельницу поповщины». Все такого рода попытки лишь ожесточают во всех свежесвихнувшихся неистовое желание пострадать. Да и в самой просветленной готовности к гонениям и мукам видится им всем замечательно иллюстративная сила полной их правоты, которой, впрочем, никогда они не умеют доказать на словах не только другим людям, но даже самим себе.
Поэтому Гелий употребил в том разговоре фамильярно светский цинизм, столь льстящий умам молодых людей, а также обворожительно житейскую иронию. Причем все это было в гомеопатических дозах. Веруйте, мол, юноша, все это чудесно, но и в человеке, пардон, позвольте заявить с высоты моего опыта, церковь должна быть, так сказать, прагматично отделена от государства, то есть от его сердечных, светских и служебных дел. Вам ведь, голубчик, к эзотерической дипслужбе открыта зеленая улица…
Выслушав в высшей степени корректные, полные здравого смысла увещания Гелия, юноша наговорил ему тогда массу какой-то весьма странной чуши насчет ужаса попадания в руки Бога Живаго…
42
От воспоминания этого, особенно от выражения «зеленая улица», к нему прицепившемуся, Гелий тоже отбрык-нулся, быстро отпрянул в сторону, не попал под него – оно пронеслось мимо, успев, правда, задеть его и как бы ослепить на миг намекающим блеском роковых созвучий и значений… как вдруг из расспросов сиделки, покачивавшей головой…
Могучая Грета спросила его в этот момент, не хочет ли он горячего чайку. Он снова помотал головой.
– Держитесь, голубчик, скоро, надо надеяться, будет «скорая»… сейчас вам лучше, поверьте мне… сначала мы подумали, что вы просто назюзюкались, потом – что вам… чуть было не матюкнулась… что вам – каюк… в какой все же загаженной языковой атмосфере живем мы и наши дети… теперь вам гораздо лучше… вы уж держитесь… ко тенок ваш налопался и спит… вы сердечник?… могу я вам чем-нибудь помочь?…
Он молчал, сжав зубы, чтобы они не стучали от дрожи, и Грета от него отошла. Тогда он снова прислушался. Продолжали разговаривать друг с другом несколько человек.
– Мария Ивановна, давайте не ссориться вообще, а особенно в такой день, –сказала Грета. – Вы ж ведь совсем не такая злюка, какой стремитесь казаться.
– Как же мне с тобой, с демократкой, не лаяться, когда ты со своей напарницей доказываетя тут, что Страшный Суд, дескать, давно уже состоямшись, а все наше дело житейское – есть каторжное наказание! Вишь, чего захотели? Нет уж, сударыня, легко вы все хотите отделаться. Не отделаетеся. Не состоялся. Но подготавливается. Нам такое еще предстоит, что коронки золотые на кое-каких зубах поплавятся, а из других свинцовые пломбы прямо по-вылетають вместе с глазами, и кишочки наши птица-ворон на когти будет наматывать. По-нашему будет, а не по-вашему. И не надейтеся, пожалуйста, прошу вас и достаточно вас уверяю, да и рази ж это вечная каторга, если я вас чайком сейчас угощу гуманитарным? После Судного Дня чайку никто уже не выпьет с американским сухариком и с японским леденцом. Сказано: и все питание ваше телесное существенно преобразится, согласно Небесной продовольственной программе.
– Вы неправильно поняли Грету Клементьевну. Она вовсе не желала выдать историю, то есть предварительное следствие перед Страшным Судом, за развернутое наказание после Страшного Суда, но пыталась…
– Ну вот, заладили свое интеллигентское: туда-сюда, сюда-туда, все менжуетя и менжуетя, быстрей у цыгана кобылу купишь, чем с вами договоришься. Ишь ты, наказание себе устроила – матерщинников проклинать-отлучать. Судья нашлася.
– Я вам скажу так: если понести наказание, то и нести его лучше бы всем вместе, чтобы никому не было обидно. Я тебя пожалею, а ты меня, а там глядишь – и всех уже простили. А грешить мы уж постараемся по старинке, по отдельности, потому что справедливости при жизни быть не может. Она явится при понесении всеми нами долгожданного наказания…
– Да и где такое видано, что мафия на брежневских «Чайках» летает и от улиток французских понос хватает, а мы сосульку вшивенькую гложем с кипятком?
Гелий тоскливо пропел про себя последнюю чью-то фразу «а мы сосульку вшивенькую гложем с кипятком», пропел он ее на невесть откуда взявшуюся, душераздирающе народную мелодию и почуял вдруг такое чистейшее родство со всеми этими спорящими людьми, что свары их словесные временно настроили скулящее его сердце на лад веселый, а главное, родственно снисходительный, то есть на тот лад, который неким животным образом примиряет людей зрелых с психопатическим перевозбуждением детей в их детских играх…