…Вот – нет уже никакого видения перед его глазами. Только сквозь драные хлопья облачного пара продираются три буквы родного алфавита из вывески, неполно воспроизведенной нейтральным газом, бездушно горящим в стеклянных извилинах своего заключения: БЕС… Конец вывески СЕЙН МОСКВА то вспыхивал и разноцветно змеился сквозь ненавистные испарения, то снова гас… «Тут рядом совсем, на Волхонке… он жил… в свету фонаря… О Господи, как совершенны…едва ли я живым зайду в его дом… поэт простит…»
Гелий ужаснулся, что бесы, услышав его бессмысленный шепот, сейчас вот напоследок снова настигнут… но успел подумать, что ему вовсе не примерещилась буква Е вместо буквы А и что иногда, когда наглость некоторых лживых смыслов достигает совсем уже невыносимого предела, спасительный Язык никак не может себе позволить слишком долго покрывать их поганую сущность – вопреки собственным, от века самоположенным Законам, – но вину за нарушение Законов возлагает, как в данном случае, на глупый, фригидный газ неон и на дурацкую электротехнику…
Так подумав, он успокоился и почувствовал быстрое, ничем не остановимое распространение слабости в теле – от области ног к сердцу… от сердца и рук – к голове… от головы…
В последний миг перед тем, как потерять сознание, Гелию показалось, что навстречу ему кто-то идет. Он так и не успел понять: то ли это приближаются несколько человек, то ли движется всего-навсего один какой-то прохожий, громадного роста, головокружительно вдруг размножившийся на толпу более мелких людей…
37
Когда он очнулся, то и не сразу сообразил, что очнулся. Да и первое это соображение пришло в голову от неимоверной боли в руках и ногах, начавших слегка отходить в тепле какого-то помещения. Там было ни темно, ни светло. Одна из лампочек с явным любопытством вглядывалась в его глаз, шаля покалывала лучиками зрачок, словно хотела растормошить и вызвать ответный интерес в померкшем было приемничке света.
Недалеко от него стояли и разговаривали какие-то люди. Их голосов он еще не слышал, но смог догадаться, что озабочены они его положением и говорят, следовательно, о нем, неизвестно сколько времени пролежавшем тут без сознания.
Он в силах был пошевелиться и дать знать этим людям, что он вот тут очнулся, не беспокойтесь, пожалуйста. Но он не сделал этого, в силу странного, бессознательного чувства уверенности, как бы внушающего человеку, особенно в юности, что, скажем, мать или подруга – это как бы другие ты,а если с тобой все в порядке, то никто из них нисколько за тебя и не волнуется. Глупо волноваться за самого себя, если сам ты спокоен, исчезая где-то на целые сутки и не давая знать себе о себе ни звонком, ни запиской.
Помешало ему шевельнуть ногою, кашлянуть или застонать старинное, может быть, доисторическое, райское, так сказать, чутье постоянной связи с другими, словно с самим собой. Именно оно – странное, сверхочевидное, а потому и бессознательное чувство родственного твоего од-ноподобия всем другим,чувство общего поля, свойственное колоску, затерянному в ниве… птице в стае… как бы внушило Гелию, что если он очнулся, то люди просто не могут этого не знать.
И в него проникла тишайшая, легчайшая радость успокоения, которая незаметно для постороннего глаза дает почуять очнувшемуся, что одна из чаш на весах его жизни и смерти снова перевесила другую – он еще дышит, хотя, возможно, близок к печальному равновесию.
Тишайшее состояние спасительной взвешенности над безднами Предвечного настолько драгоценно замерзшему человеку и так бесконечно им в тот миг любимо, что, глубоко очарованный, он иногда скорей помрет, чем вспугнет его неосторожным движением и глупой суетою языка.
Голоса людей поначалу казались Гелию бессмысленными звуками. Их можно было отогнать от себя, не предпринимая особых усилий, и они улетали прочь, словно неназойливые ночные бабочки.
Тогда он услышал прямо над собою то ли чье-то пение, едва улавливаемое слухом и внезапно переходящее в речь, то ли речь, вновь переходящую в странное пение. Он не знал, к чему отнести все эти эффекты: к остаткам полубреда или вообще… к «генерал-лейтенанту Гробову». Так именовала смерть его родная тетя после гибели сына под Кабулом.
«Ну вот, доигрался до скромного резонанса в Высших Сферах, – тихо подумалось ему без ужаса и трепета, однако ж и не без некоторой иронии, – да и чего, собственно, отказывать Ангелам в статусе реального существования, если имеется такая очевидная привилегия у бесов?… Просто стоит, должно быть, человеку покончить с Ангелами, как на их место быстрехонько заступает всяческая чертовщина. А теперь – наоборот… Пусть, в порядке бреда, они себе поют и причитают своими ангельскими голосами… раз так жаль им жизни моей ничтожной… каждому – свое… извините, конечно, там наверху, но нельзя ли все же как-нибудь присобачить к Вере довесочек такой малюсенький – Знания, а к нему самому пришпилить хоть немножечко Надежды, как душераздирающе жалконькой, гуманитарной, так сказать, помощи всезнающих Небес? Впрочем, не нужно. Оставьте все как было. Раз, как говорится, доверяете, то все сами вынесем безо всякого вспомогательного знания. Неизвестно еще, что тяжелей: человеку, безответственно страдая, в вас верить или вам взять на себя ответственность доверить человеческому племени многочисленные возможности страдать… страдать же, не веруя – вообще адский, знаете ли, героизм… Вот если бы, ко всему прочему, знать финал истории заранее… нет… не надо… чего же с первых страничек заглядывать в конец Книги Бытия…»
До него совсем еще не дошло, что его принесли в церковь и уложили в трапезной, на широкой скамье, в полуподвальном, чистом и просторном помещении. Блаженствуя, бредя иногда и даже перестав чувствовать боль, Гелий вспомнил вдруг про котенка и подумал, что тот, должно быть, тоже окунулся вместе с ним в «так называемую нирвану, близкую к Сферам» – столь тих он был и недвижим за пазухой. Потянулся к нему рукой и не смог не вскрикнуть от ужаса и невыносимой ломоты в теле. Котенка при нем не было.
38
К нему сразу же подошли несколько человек, и он услышал следующий разговор:
– Это, батюшка, я вас уверяю, не больной, а пьяный ханыга. Баба шуганула его из дому с частью имущества, то есть с котенком, которого он, надо полагать, пропить не успел. Надо не «скорую» вызывать, а чумовоз. Просмер-дел он тут все сивухой и еще кое-чем. Что у нас тут: мавзолей или хлев прямо, что ли, колхозный?
– Кошке драной тоже здесь не место. Вон эта худоби-на к гуманитарной помощи приноравливается, видишь ли. Понаразводили их демократы, а сами – в кусты совместных предприятий. Правда, что невесть в какой хлев превращаемся прямо к заутрене.
– Ну, а Он,по-вашему, где осчастливил нас Своим Рождеством? В стерильном роддоме имени Ирода?
– Вот и главное, Мария Ивановна.
– Злобствуете чего-то все, злобствуете, как нянечка в райбольнице.
– Я только хотела, батюшка, сказать, что пьяному – пьяное, больному – «скорую», а всякой твари – свой приют, ну давайте разместим тут всех кошек и собак, ворон нагоним с беженцами и с голубями, всем воробьям дадим кров, убирать-то за ними интеллигентки, что ли, эти ваши будут?
– Будем! Понадобится – будем! Наши руки тоже привыкли к слязи и гризи, то есть к слизи и грязи!
Гелий решился приоткрыть глаз.
Заявление это сделала дама могучего телосложения, с выражением на командно-одухотворенном лице стоической готовности к небрезгованию санитарным трудом любой сложности.
– Неужели, Мария Ивановна, рука у вас поднимется вышвырнуть котенка на улицу?
– А вы в сестричестве не состоитя, нечего тут… только воду баламутитя, если жертвуетя всего какие-то копейки, а антимоний на сотни разводитя, батюшку ими отвлекае-тя, на Манеж свой идитя и гавкайте там в микрофон!
– Знаете что? – сказала, артистично сдерживая ярость, могучая, чуть ли не под потолок, дама, дав понять злобствовавшей старушке-прислужнице, что в другом месте она, возможно, не задумываясь, растерла бы ее в порошок.