Литмир - Электронная Библиотека

Новая Англия, 1985

РУРУ

… Ира однажды налопалась лягушек в Бургундии. Я имею в виду чудесное старинное блюдо, которое соблазнило ее своей экзотичностью в деревенском трактире. Сам я предпочел тогда кусину говядины от одного из первых ребер, зажаренную на углях.

В купе поезда, когда мы возвращались в Париж, Ира – эта большая гурманка – чуть не упала в обморок. Температура у нее подскочила, очевидно, до сорока с лишним. Лицо беспомощно пылало, как у ясельного ребенка, подхватившего скарлатину. Я был совершенно растерян, не зная, что делать, пока в моем подавленном уме не блеснула диагностическая догадка о стихийной аллергии…

Организмы даже самых близких, достаточно вроде бы изученных вами существ способны вдруг поразить вас какой-то совершенно непредвиденной и пренеприятной импровизацией. Действительно, могло разве прийти мне когда-нибудь в голову, что между замечательно приготовленной лягушатиной и состоянием подруги жизни – она очень быстро тогда поправилась – обнаружится вдруг такая взрывоопасная, загадочная связь?…

(из письма к З-ну)

Вспоминаю свое пребывание в 198… году в бывшей Смоленской губернии, под Ельней. Дивные те места – вследствие восприятия всего трагического и прекрасного в нетрезвом виде – глубоко, до конца дней, запали в мою душу.

В тех местах я пил однажды совершенно жуткий, смертельно синий самогон с двумя печальными крестьянами. Оба они временно были отлучены – в силу различных обстоятельств социальной жизни – от полезного труда.

За некоторое время до поглощения этой инфернальной жидкости мне приходилось, поборов смущение, зажимать

двумя пальцами обе ноздри, чтобы хоть как-то обмануть недремлющее в каждом чувствительном человеке обоняние. Уже Гиппократу было известно, что функции какого-либо органа чувств, насильственно подвергнутого давлению извне, на какое-то время как бы обиженно отмирают.

Так вот, в момент одного из многочисленных и спасительных за тот день отмираний моего обоняния жахнул я еще полкружки оловянно-синеватой отравы, которой не брезговал, бывало, создавать в мозгу иллюзию возможности улучшения отношений с невыносимо бесчинствующей реальностью.

Крестьяне, собутыльники мои и новые мои знакомые, смотрели на меня в моменты «принятия» точно так же, как сам я смотрел на ублюдочную жидкость – со спазмом гадливости и презрения.

Не могу, однако, не заметить, что состояние, мгновенно заполнявшее все ваше существо уже через пять-шесть секунд после столь многотрудного приятия в себя спиртного напитка самого низкого происхождения, – состояние ваше становилось таким благородно и чудесно взвешенным в тоскливом растворе праздного сельского дня, таким становилось оно вселюбовным, всепрощающим, даже, сказал бы я, духовно возвышающимся над неестественными несообразностями самой измордованной жизни нашей, каким, безусловно, не могло бы оно стать после фужера аристократического коньяка или стакана простой, совестливо произведенной, покойной, к сожалению, водяры…

Жахнул я в очередной раз, проморгался от слез, вызванных всегда обидным для телесной плоти зажатием трепетных воскрылий ноздрей промеж двух грубых пальцев, и пошарил оком: чем бы хоть занюхать столь жуткую отраву?

Увы, банка бычков в томате была пуста. Жестянка ее чернела на глазах, как бы неумолимо окисая от разъедающих любое вещество и живую плоть веяний колхозной действительности.

Птички, воспользовавшись мгновением разлития в наших существах духа покоя и нетрезвых иллюзий приобщения к азам высокого порядка, – птички быстренько доклевали вмиг подсохшие на солнышке невзрачные крохи государственного хлеба.

Стол наш садовый представлял собой безнадежно безжизненную пустыню.

У неопрятных курей, переживавших, видимо, тепловой удар и оперевшихся в тенечке, чтоб не упасть, о штабелек стареньких дощечек, был такой предельно жалкий вид, что помыслить о принесении хоть одной из них в жертву звереющему аппетиту значило уничтожить в себе остатки неприкосновенного запаса человеческого достоинства.

«Совсем без него куда уж, – думал я в тот момент. – Разве что – в базарные мясники или в привокзальные таксисты…»

Дощечки, кстати говоря, лежавшие в том ветхом шта-бельке, вызывали в уме сочувственный вопрос: почему им года три-четыре отказывают в праве сгореть в домашнем очаге с достойной полезностью? Почему неразумно гноят их под пеклом лета, под дождем, под снегом с наледью и под пронизывающими ветрами? Почему хозяева дома, еще имеющего, слава богу, печь, отказывают беспризорной, прозябающей древесинке в праве личного скромного участия в тепловых делах мироздания?…

Степан Сергеевич – до скорбной боли в душе и возмущения умственного гнева человек этот походил на маленькое захоронение безвременно ушедших от всех нас талантов, – Степан Сергеевич вдумчиво обклеивал свой же левый кулак довольно крупными лоскутками-кожурками бывшего картофельного мундира…

Забегая вперед, скажу, что впоследствии меня весьма удивила распространенность в Америке настольных игр, испытывающих обывателя на исправность работы некоторых участков памяти, на терпение, деловое прилежание и наличие в его натуре чувства упорства в достижении пусть даже самой ничтожной и абсурдной цели. Настольная эта игра называется ПАЗЛ, что означает по-нашенски головоломка, собиралка, складывалка.

Суть ее и лад – в страсти восстановления картин целогоразной сложности. В выкладывании либо какого-нибудь дивного пейзажа, либо Рембрандтовой копии, либо старинного парусника из беспорядочно перемешанных друг с другом десятков, а то и многих сотен кусочков картона. На них и была раскроена неглупыми предпринимателями – стихийными, так сказать, человековедами – картина того целого.

И вот, представьте себе, сидит в одном из обжитых уголков богатейшей и свободной Америки нормальный обыватель. Сидит он в уютной тишине домашнего гнезда или, вроде нас, на жалкенькой плешечке своей земельной собственности, за деревянным столом; сидит, может быть, одиноко, а может быть, окруженный своими близкими; он сидит, с адским терпением роясь в хаосе дразняще загадочных кусочков и радуясь удаче правильного совмещения одной какой-нибудь частички целогос другой частичкой или с частичкой этой частички; сидит, безумно порой раздражаясь, порой впадая в мрачное отчаяние, порой остервенело злясь на себя одного и одного себя проклиная за отсутствие наблюдательности, терпения, памяти и порядочности, то есть дара соответствия порядку простейшего, посильного даже для слабоумных леди и джентльменов труда; сидит, корпит, забыв, возможно, о всегда имеющихся у обывателя разнообразных неприятностях, о достаточно горестных настроениях нынешнего века, об окончательной падшести мировой политики, о плюгавеньком душке предательской вражды, витающем над еще дышащей, над бездарно опоганенной нами, над единственной нашей планетой, и о крысином нашем уничтожении Творения, – сидит и восстанавливает картину целого, живописное изображение которого лежит тут же, у него под руками.

Он то и дело поглядывает на вспомогательную эту картинку, выискивая на откровенной плоскости ее пространства намек на какое-либо сходство с тем или иным из множества перемешанных фрагментиков целого, на которые оно и было раздраконено в соответствии с простыми правилами этой настольной головоломки-собиралки.

Иногда, держа изображение объекта устремления всех сил и всего своего личного времени лишь в памяти, он продолжает выкладывать его копию исключительно по наитию, как бы самоиспытываясь на присутствие в себе томления по первооткрыванию неких далей и способности деятельно превозмогать неизвестность…

А каких только целей не ставит перед собой недальновидный от природы человек – особенно целей совершенно ложных и нелепых, – наивно полагая цели эти лучшими способами борьбы с неизвестностью

40
{"b":"184129","o":1}