«А вот и не стало бы, – подумалось Гелию, – не выпустила бы если, то и ничего не стало бы ясно, пока ясности срок не пришел… до нее надо было, знаешь, через что про-карабкиваться… правильно тетушки сказали, что я подох счастливым… правильно… одни везунчики счастье с ходу намывают, я вот в последние, быть может, часы намыл крупицу… этого хватит… мне хватит… побольше бы немного – на все хватило бы… надо успеть распорядиться насчет поминок… пусть все они поминают меня вместе с Ветой и с несчастной этой убитой… заодно пусть помянут трех шакалов погибших… чего уж теперь считаться… на третий день, девятый и сороковой, кажется… потом каждый год… а мы с Ветой где-нибудь там… обо всем наговоримся… и то неплохо… Господи, дай дотянуть до нотариуса… Грету с Миной – в свидетельницы… все ей оставлю… одной ей… больше ведь и некому… теток с бабками не забуду… ни в коем случае… эх ты, Империя, полумертвыми членами Политбюро злодейски в жопу выхаренная, разве была ты приличной Империей, если ты своих теток с бабками и котят с собаками до такой голодухи нищенской довела и до такого унизительного состояния?… Жалкая ты была советская крыса и блядь, а не порядочная Империя… звякала ты на международных балах ядерной бижутерией да жлобски обжимала старушечек на ситчик, леденцы и бублики с маслицем… погляди, какого наплодила ты себе обслуживающего персонала, Империя… каких развела ты на своей тупой хребтине чиновных кровососов… каких ты проглядела военачальников, превративших армейские казармы в грязные лагерные бараки, где деды оловянноглазые несчастных солдатиков раком ставят… не культурное теперь у тебя, не экономическое, не имперское, а бессовестное пространство… и дефицита у тебя, у суки беспредельной, нет лишь на чудовищно дебильные офицерские фуражки… А мрази какой – бандюг, пожирателей порнухи, гиен, жующих остатки твоего сырья, убийц, перегрызающих глотку ближнему за бутылку «Абсолюта», торговцев внутренними органами детишек и прочей нечисти – повывела ты за семь десятков лет?… Не Империя ты, а крыса, рожденная в гуммозном мозгу казанского юриста… верю, что все – к лучшему, но ты-то, падаль, – к чему?… если и ты – к лучшему, то я лично желаю себе только худшего за такой жуткий урок улучшения качеств жизни и истории мироздания… стоп… густопсовой иванокарамазовщиной на всю Вселенную понесло… якобы благородной стихией нашего родного, русского атеизма завоняло… обязательно завещаю сумму на ремонт сей церквушки, на свечи с лампадным маслом… обязательно… от Империи никто и ничего уже не дождется… надежда если и брезжит, то исключительно со стороны широкого круга частных лиц, учредивших и составивших приличное общество ответственных граждан… о чем только, Геша, ты думаешь, охломонина и непревзойденный долбоеб, в последние минуты жизни?… Или ты воскреснуть надеешься для личного участия в гражданской жизни?»
Перед тем как забыться, он понял из разговоров, что его хотят перенести в машину НН. Дело было, видимо, за доктором, которого никак не могли оторвать от священника. Доктор взмолился:
– Дайте мне, пожалуйста, Грета и Мина, еще одну минуту отдохнуть душой! Не дергайте меня, пожалуйста… Владимир Александрович, как вы скажете, так тому и быть. Что мне делать, если я, так сказать, левопрогрессивный агностик, а правой ногой завис над пропастью искреннейшего сомнения? На это балансирование уходят буквально все душевные силы. Как поступить?
– Затрудняюсь… я ведь не гуру… разгадки мировых тайн не знаю… но, должно быть, надо найти опору в некой определенности мыслей и поступков, чтобы…
– Но как, позвольте прервать вашу очень важную мысль, найти опору, если я, буквально по-есенински, одной ногой на цыпочках бреду, скольжу и падаю другою? Как разрешить надрывные противоречия между двумя полюсами скептико-оптимистического агностицизма и установить наконец, робко говоря, сентиментальный баланс между верой и знанием?
– Ну помилуйте, если вам совсем так уж не на что опереться, то лучше просто радоваться, чем, извините, плутать в лукавых лабиринтах празднословия, – радоваться.
– То есть как это радоваться? – опешил доктор.
– Как радуетесь, так и радуйтесь.
– Чему?
– Хотя бы тому, что радуетесь.
– И все?
– Да. Все. Дай Бог того же каждому из нас. Остальное приложится.
– Вы уверены, что это не крайне изощренный софизм прикладного богословия, направленный на слишком рискованное упрощение существования и формальное облегчение трагизма бытия?
Гелия вдруг затрясло от судорожного смеха. В груди и в горле что-то треснуло и забулькало. Он явно задыхался. Все в трапезной притихли. Доктор бросился к нему и сжал его запястье. Попросил Грету и Мину побыстрей достать из сумки стетоскоп. Стал тыкать им Гелия в бока и в грудь, отчего ему сделалось еще смешней, и он никак не мог отдышаться.
И только после того, как доктор очень больно ущипнул Гелия за мякоть бедра, а потом, попросив НН приподнять его голову, влил ему в рот дивно теплой водицы, приговаривая: «Ради Бога, не подавитесь… это у вас спазмы истерического происхождения… вы, слава Богу, кукарекаете, хотя возможна приличная пневмония… откровенно цепляйтесь за жизнь… радуйтесь… у вас ведь жена совершенно прелестная… высоконравственно завидую, то есть искренне за вас рад… держите, девушки, пальто, как москвичи держали в августе многострадальное полотнище российского флага, задристанного ныне, к сожалению, треплом и жульем всех мастей… быстро несем его – и в кровать… до кровати я вам помогу и сбегу к жене… оставлю на всякий случай кое-что… держите всегда наготове шприц, ампулку и нашатырь… ах, милая, перестаньте… какой там гонорар?… разопьем бутылку, если… нет-нет, никакая больница ему не нужна… больница – это я,как сказал лечащий врач Людовика Тринадцатого… в больницах наших весь персонал, включая умирающих атеистов и агностиков, будет сегодня вдре-бадан: праздник, господа, Россия… какая уж там больница! С Рождеством вас всех Христовым!»
Гелий попытался было встать, засмущавшись своего зависимого положения и не желая утруждать дам, но понял, что нет у его тела сил даже приподняться, а душа… душа…
– Лежи, Геша, не беспокойся… ты у нас тут, как в люльке… все будет хорошо… поспи… отвлекись от всего, что было… – все говорила НН и все отвечала на чьи-то поздравления с праздником. Вдруг она вскрикнула, подумав, что… тогда Гелий быстро открыл глаз, дав понять, что он еще не… мы еще… Волнение мешало ему дышать…
50
Он снова отдался тому случайному, но уже знакомому по недавним размышлениям, сладчайшему проникновению в духовную глубину слова, конечный смысл которого, на взгляд поверхностный, вроде бы самоочевиден. В данном случае это было слово «Рождество».
Гелий почувствовал вдруг, что он без каких-либо усилий разума, абсолютно без напряга воли, даже без малейшего сосредоточения души на предмете раздумий вновь как бы постигает непостижимое.
Это было совсем как тогда в подъезде, когда приоткрылось ему в полубредовых размышлениях о свойствах памяти, что Время уносило и уносит в Потустороннее неисчислимые множества копий того, что вроде бы бесследно сгинуло в Великое Ничто, – копий существований не только Галактик, но цивилизаций, государств и буквально каждого из мириадов живых существ, возникавших на Земле и истлевавших в ней и на ней за миллиарды лет ее истории. Так что все эти бесследно вроде бы сгинувшие частности постепенно образуют – в виде собранном и сохраненном – полноту и вечность картины Целого, которая поистине была бы неполной, не сохранись в ней образа вот этой упавшей с неба снежинки, этого звука голоса доктора, этих движений НН, соотнесенных, неприметно для ее взгляда, с этим вот мгновением всей земной жизни…
Он почувствовал, что празднуется сегодня не просто очередная годовщина со Дня Рождения Того, о чьем «легендарном, возвышенном шаманстве» он натискал не один десяток «научных» статеек… «Неужели, – восторженно думал Гелий, вновь возвращаясь помимо своей воли к мыслям о «самом главном», – неужели, если, конечно, я окончательно не поехал, большинство верующих не догадывается, при всей своей молитвенной настроенности и чистой любви к Богородице да к Новорожденному, что не просто День Его Рождения празднуют они сегодня? Неужели не чуют, что причащаются они сегодня – в предельно прояснительной простоте – к Тайне Времени? Неужели не замирают ликующе от явного соприсутствия в тех самых яслях, среди волхвов, волов и немногих счастливых свидетелей, под теми же самыми небесами, необычайно высветившими одну лишь звезду из всех звезд в зимней бездне над Вифлеемом, одну лишь звезду – Рождественскую… Там всегдаочаг горит… и всем всегдатепла хватает… всегдаклубами белыми валит из ноздрей воловьих молочный дух жизни и спасения… спасения от ужаса перед Временем… там вдох и выдох – одновременны, как одновременны Рождество, все до единой перипетии и чудеса земной жизни Спасителя, все муки Его крестные, смерть на кресте, неслышный грохот могильного камня, отваливаемого Ангелами Воскресения… все, все там одновременно… там Время лишено всех вселенских – не говоря уж о земных – качеств… качества вроде длительности или протяженности присущи лишь Времени земному… А вот в Божественном Покое… Здесь, на Земле, как просечь куцему моему разуму сущность Троицы, да к тому же согласиться с тем, в высшей степени невероятным, с точки зрения здравого смысла, обстоятельством, что Три Единосущные Ипостаси в Ней, в Троице, неслиянны и нераздельны – одновременно?… А тамвсе обстоит именно так, но, главное, мне это ясно в сей миг как дважды два… мне даже смысл Страшного Суда ясен… всегда к нему готов… полностью согласен с тем, что из всего, хранящегося в Вечности, из образа каждой грешной человеческой жизни, особенно из моей, точно так же, как из нашей истории, будет низринуто в какую-нибудь сливную черную дыру все лишнее и мерзопакостное… вероятно, именно таким простым образом Красота спасет Мир…»