Помню, как они меня кормили, а я ела, слишком одурманенная, чтобы сообразить – в еду подмешана новая доза снотворного. Должно быть, корень расщепника или масло чамы. А может, ещё какое-нибудь гуртское растение, о котором я даже не слышала.
Вспоминаю, как они все стояли вокруг меня и смотрели. Бледные, худые, почти изящные, глаза у всех голубые. Голоса высокие, напевные. У одного нижнюю часть лица закрывала грязная маска, и он меня осматривал.
Больше ничего не помню.
Ну, хоть одно ясно. Я в тюрьме. Пещера неровной формы – значит, скорее всего, естественная. Старейшины таких кривых стен не делают. В глазах всё ещё мутно, но насчитываю в камере не меньше десятка заключённых. Сидят кто где, одни спят по углам, другие разговаривают, третьи просто пялятся на меня. Некоторые расположились на каком-то тряпье и одеялах, которые, судя по всему, бдительно охраняют от любых поползновений.
Здесь жарко. От стен идёт тепло. Это может значить одно из двух – либо мы очень глубоко под землёй, либо рядом проложенный лавой канал или какая-нибудь трещина, из которой валит пар. В потолке дыра с решёткой, сквозь неё проникает свет факелов. Других выходов что-то не видно. Но отверстие, закрытое прутьями, высоко. Сквозь него ничего не разглядишь.
Пытаюсь встать и резко втягиваю воздух, спина отзывается острой болью. Поняла – лучше и не пытаться. Аккуратно устраиваюсь поудобнее и слежу за остальными – вдруг ещё кто-то ко мне полезет? Нет, вроде никто не хочет. Ну и отлично.
Действие снотворного заканчивается, и в голове проясняется всё больше. Надо бы заняться медитацией чуакин, это поможет. Если б они меня подобрали, когда я была в сознании, я бы с помощью медитации могла противостоять действию любой травы. Но не могу сосредоточиться. Что-то меня тревожит, что-то очень важное. В таком состоянии медитировать невозможно.
И тут вспоминаю.
Ринн мёртв.
Рыдаю, пока не захожусь в истерике.
Дальше всё снова в тумане. Звуки как будто сквозь вату проходят. Всё вокруг мрачно, размыто, кругом чужие люди, занимающиеся непонятными делами. Чувствую себя так, будто умерла. Лучше бы действительно умерла.
Приходят гурта и приносят лестницы, один за другим заключённые вылезают из этой дыры. Я тоже лезу. Принимать сознательные решения нет сил, поэтому делаю то же, что и все.
На охранниках такие же доспехи, как и на солдатах во время битвы. Сделаны они из затвердевших выветрелых пород. Мы эту технологию так и не освоили, но метод хороший – материал получается очень лёгкий и вместе с тем прочный. Доспехи белые, с лёгким радужным отливом, и плотно облегают их тощие тела. Щитки тоже совсем узкие. На поясах тонкие мечи.
Вылезаю в коридор, и всех нас, угрожая клинком, сгоняют в толпу. Оказываемся в жаркой, тёмной пещере. Скальные породы образуют карнизы и впадины, стену опоясывает деревянный настил, на вид кажущийся ненадёжным. Наверх ведёт лестница. Тяжёлые решётки из чёрного металла обозначают входы в другие камеры – одни в полу, как наша, другие в стенах. За ними вижу людей, их пальцы сжимают прутья, на грязных лицах – отчаяние.
Бреду, словно лунатик. Ни с кем не разговариваю, и со мной никто не говорит, только охранники гурта выкрикивают приказы на ломаном эскаранском. Тот самый мужчина тоже с нами, мрачно смотрит на меня. Здоровенный, весь покрыт мускулами и жиром, уже начал лысеть, в нижней губе два кольца. Синяк у него расплылся на всю шею. Маленькие глазки злобно смотрят исподлобья.
Нас ведут по лестницам, потом по пещере, затем по широким каменным коридорам. Освещение плохое, всё кругом неухоженное, обшарпанное. Иду, опустив голову, по сторонам почти не гляжу. Проходим по мосту над помещением, где другие заключённые вертят мельничные жернова – делают хлеб из спор.
Вскоре останавливаемся перед массивной железной дверью. Один из гурта отпирает её большим ключом, и дверь распахивается. Изнутри пахнуло сухим, обжигающим воздухом, будто духовку открыли. У меня даже волосы зашевелились. Всех озаряет красным светом.
Заходим внутрь.
Кузница – царство грохота, пота и пламени. Раскалённые реки расплавленного металла, звон цепей, шум ворота, стук, невыносимая жара. Из огромных чанов выливают металл, от него валит пар и летят искры. Грязная светящаяся жидкость ползёт по траншеям, среди чёрных пятен на поверхности мелькают огненные всполохи. Мужчины в капюшонах из звериной кожи и защитных очках очищают металл и крутят колёса, по мускулистым рукам струится пот.
Меня ставят к агрегату, назначение которого мне неизвестно. Другой заключённый стоит напротив меня по другую сторону каменной траншеи. По ней льются отвратительно воняющие, пузырящиеся отходы. Траншею перегораживает двойной барьер, две тяжёлые металлические решётки. Наша работа – то поднимать их, то опускать, при этом одна рука должна двигаться вперёд, вторая назад. Ощущение, будто распиливаешь полено в двух местах одновременно. Работа однообразная и, кажется, вовсе бессмысленная. Плечи ноют, спина болит, однако продолжаю делать что велят. Не нахожу в себе силы воспротивиться, вся воля куда-то подевалась.
После первой смены рук не могу поднять. Во вторую стараюсь ещё сильнее. Эта боль нужна мне. Я хочу её почувствовать. Это наказание за то, что я выжила.
Мальчик, с которым я работаю, – представитель расы, которую мне раньше видеть не приходилось. Однако слыхала я о них предостаточно. Это один из Далёких, Дитя Солнца. Кожа темнее масла, глаза такие тёмные, что зрачки кажутся огромными. Сам маленький, худой, спутанные волосы падают на лоб. Лет семнадцать-восемнадцать, не больше. Даже уши ещё не зажили. Дети Солнца отрезают мальчикам заднюю часть ушей так, что они на плавники похожи. Это у них такой обряд инициации, посвящение в мужчины.
При нормальных обстоятельствах мне было бы очень интересно. Захотелось бы расспросить его как следует, разузнать, как он тут оказался, из каких он мест, какие у них традиции. Всегда была любопытна. Потому мне и нравилось общаться с Лисс и Кастой, хотя всех остальных их нескончаемые сплетни только бесили. Но теперь мое любопытство умерло, как и все другие чувства.
Парень тоже молчит. Пару раз замечала, как он на меня смотрит, но стоит мне поднять глаза, тут же отводит взгляд. Выражение его лица разгадать не могу – то ли сочувствие, то ли опаска, то ли просто равнодушие. Но я благодарна, что он, по крайней мере, не пристаёт ко мне с разговорами.
Мы всё делаем по звону огромного колокола, который находится где-то высоко. Если колокол звенит – значит, прошло три часа. Сама того не замечая, слежу за этим звоном и подстраиваюсь под него и когда работаю, и когда отдыхаю. Даже несмотря на моё горе, стремление к порядку даёт о себе знать.
У гурта система обозначения времени такая же, как у нас, – обороты, сегменты, часы и минуты. На самом деле мы её у них и переняли. Слова у нас разные, но само разделение одинаковое. Год – это двести семьдесят два поворота, за это время мать-планета успевает один раз обойти вокруг солнца. За десять оборотов наш маленький спутник обходит мать-планету. Одна полная орбита Каллеспы – это один оборот. Треть его – сегмент, или десять часов. Оборот составляет тридцать часов, а час состоит из девяноста минут. Глубоко под поверхностью время управляется приливами – притяжением огромной матери-планеты.
Работаю, ем, сплю. Кроме кузницы, двора и зала, где мы едим в перерывах, нигде не бывала. Впрочем, обстановку я почти не замечаю. Никак не могу выйти из ступора, да и не хочу, потому что иначе боль вернётся. Поэтому просто поднимаю и опускаю заграждения, даже не замечая, что из-за моего чрезмерного усердия пареньку тоже приходится надрываться. Он не жалуется, но, даже если б и жаловался, я бы не обратила внимания. Пашу до изнеможения, наслаждаясь собственной усталостью. Как только смена заканчивается, сразу засыпаю. Думать некогда.
Проходят обороты. Сколько именно, не знаю. Другие меня избегают. Видят по глазам, что я человек пропащий.