она оказалась исключительно преданной детям матерью
Несмотря на горячую ее любовь к детям, постоянные заботы о них, превосходные условия, которыми она их окружила (отдельные комнаты, бонны, пичканье вкусной едой, страхи – не холодно ли, не простудился ли, не промочил ли ноги и т. п.) из пятерых детей трое умерли: одна, старшая Леля – в год моего рождения, от острой диспепсии, вторая Леля, моя подруга по ранней поре детства – от туберкулезного менингита и, наконец, младший брат Леник – также от милиарного туберкулеза (он был младший, веселый шестилетний мальчик, писал уже мне письма, каждое из которых почему-то заканчивалось словом «колец»). Такой трагический оборот в жизни семьи наложил тень грусти и пессимизма на мою мать, и хотя она продолжала быть деятельной, перенесенные утраты все же придали ей нервный, чувствительный характер и вместе с тем обострили привязанность к двум сыновьям, оставшимся в живых.
Смерть детей от туберкулеза в семье просвещенных медиков теперь кажется странной, но в то время это было обычным явлением. Тогда даже не было методов ранней диагностики туберкулам в виде рентгеноскопии, не говоря уже о стрептомицине, появившемся через несколько десятков лет. Я помню, как много чахоточных молодых девушек посещали амбулаторию моего отца; он назначал креозот, тиокол, рыбий жир; богатым можно было советовать ехать на Южный берег Крыма, бедные должны были лечиться сосновым воздухом в деревне. «Усиленное питание сливочным маслом» («для растворения восковидных капсул коховских палочек»), питье сливок (со столетником и медом или без оных) – все это не то, думал тогда мой отец, придет время и появится химиотерапия. Эх, если бы это химиотерапевтическое средство так ужасно не запаздывало! И дети были бы живы, и эти милые гаснущие девушки, а также эти, в общем, еще довольно крепкие мужчины, у которых вдруг пропадает голос – и они беззвучно сипят о чем-то своей туберкулезной гортанью… ведь все они умрут через год-полтора.
Отец очень уважал учение об иммунитете, ведь в студенческие годы он застал начало «бактериологической эры» медицины, и был твердо уверен, что в скором времени будут найдены средства, устраняющие любую инфекцию. А между тем в то время на этот счет многие иронизировали. Так, среди его учителей в университете еще был профессор-хирург, который заставлял санитара стоять у операционного стола с полотенцем и отгонять от раны «этих самых мукробов», и только Склифосовский в Москве впервые стал последовательно применять правила антисептики и асептики.
Отец читал работы Пастера, Листера, Коха, Эрлиха, Беринга, Мечникова и вывесил их портреты в своем кабинете. Он был убежден в том, что скоро найдут химиотерапевтическое средство против туберкулеза, а еще раньше – прививки против него. «А не думаете ли вы, – спрашивал гостивший у нас проездом известный врач-гигиенист Д. И. Жбанков, – что дело не в средстве и не в прививках, а в условиях жизни?» Отец мой не отрицал значения социальных условий в распространении туберкулеза (скверных, скученных жилищ, темных и сырых рабочих помещений, недоедания). «Ну, а мои дети? – думал он. – Ведь они жили в отличных условиях». Возможно, случайное заражение и наследственность. Вместе с матерью они откапывали наследственные корни в отношении туберкулеза. Ничего – за исключением какого-то Филиппа, брата матери, которого она никогда не видела в глаза. Филипп был капитан дальнего плавания, будто бы заболел туберкулезом в южных тропических морях и где-то там умер (стоило столько молиться «за плавающих и путешествующих», как нас заставляла нянька на сон грядущий, напоминая об абстрактном дяде Филе).
Вообще говоря, отец мой, как и большинство врачей начала века, следовал взглядам А. А. Остроумова и его учению о наследственности и среде. Во время своих поездок в Москву он всякий раз посещал клинику замечательного клинициста на Девичьем поле (ту самую, которой последние двенадцать лет я имею честь руководить). Был ли он лично знаком с профессором, не знаю (отец был, как он сам себя шутливо называл, немного «пошехонцем»). Еще более созвучны были его земские взгляды с известным сочинением «Гибнущие деревни» А. И. Шингарева[4] (члена Государственной думы, по образованию врача). С восторгом Леонид Александрович отзывался также о чеховских «Палате № 6» и «Путешествии на Сахалин». Обычно он участвовал в Пироговских съездах врачей (которые носили характер общих научных съездов врачей всех специальностей, но с уклоном в сторону санитарно-гигиенических, эпидемиологических, социально-медицинских вопросов). На последнем съезде в Тифлисе он выступал по общим вопросам, и тифлисские газеты напечатали очень теплое обращение группы врачей в его адрес («Привет Л. А. Мясникову»).
Зимою в Красном Холме было уютно: на улице – глубокие сугробы снега, под тяжестью которого, казалось, покосились крыши; мороз украсил ставни фантастическим узором, деревья стоят в торжественных оковах инея. Мы ходили кататься на коньках на реку Неледину; иногда катанье происходило под звуки духового оркестра; тут – лучшее место для взрослых по части флирта или для начала романа, как это вытекало из проницательных наблюдений нас, мальчишек (пусть маленьких, но видно же!). А нам, конечно, наплевать – катаемся, и все, ябедничать или сплетничать не станем. А дома – жарко натопленная лежанка в детской, дворник дядя Павел принесет еще охапку березовых дров, а завтра он нас покатает на Серко. Вот скоро наступит Масленица, тогда уж покатаемся как следует! Все выедут; сани украшены коврами, лошади завиты в ленты, целые дни будет стоять звон бубенцов и веселый хохот. Тут уж пойдет блинный психоз. Блины, блины – у всех блины, с икрой, семгой, балыком и водка для взрослых и прочие бутылки с вином, иногда, действительно, довольно вкусным (мне, например, нравилась запеканка или немножко рябиновой наливки – грузинские сухие вина стали нравиться позже, только по ходу профессорской карьеры). Сколько можно съесть блинов за один присест? В известном чеховском рассказе сообщается о том, как человек, евший блины, умер (но неясно, от блина ли или просто смерть подоспела). В лекциях Боткина блины фигурируют как этиологический фактор желтухи («бродила», введенные с массой теста). В Красном Холме в те годы один лабазник на Масленице съел подряд двенадцать блинов, а на тринадцатом умер; но говорили, что, возможно, в этом случае причина – не блины, как таковые, а то, что это был тринадцатый блин, цифра несчастливая. Судьба!
Все-таки более приятны, романтичны другие дни, рождественские праздники. Мы еле могли дождаться Сочельника. Залитая огнями нарядная елка и веселье хороводов и игр! Впрочем, все это быстро надоедало – и на очередные «елки» у знакомых ходить уже не хотелось. Совсем как в стихотворении Глинки[5], которое любил повторять мой отец:
Странная вещь, непонятная вещь,
Отчего человек так мятежен…
Получил, что желал, —
И задумчив уж стал, —
Да чего же еще он желает.
Но – дух стяжательства! – рождественские подарки – это, действительно, нечто. Вот тебе и вся романтика! И все же проснешься «в ночь перед Рождеством» – еще чуть брезжит синева рассвета, и ощупываешь на кровати, на столике и стульях дары балованным детям. Как хорошо! Какое чудное утро! Как сверкает утренний снег! Вот жизнь… И побежишь, ступая по полу босыми ногами, в комнату матери.
Как хорошо! Какое чудное утро! Как сверкает утренний снег! Вот жизнь…
Но всего больше мы любили дни Пасхи. Весенний праздник! Уже наступают светло-синие блики марта. Красивы эти голубые тени голых деревьев на снежном насте, эти сверкающие на солнце в небесной синеве робкие лужицы, ночью сковываемые чистеньким льдом, а днем дающие начало талым ручьям! Особенно же милы целомудренные березы с их беспомощными веточками, тонкая сеть которых как бы упоена весенним солнечным воздухом. Да, это всегда ощущается как возрождение – даже в наши старые годы. И всегда думаешь: как хорошо, что опять ощущаешь эту радость жизни – сколько раз еще этому суждено повториться? Впрочем, хорошо, что ты этого не знаешь.