Выслушивание, выстукивание, ощупывание, больные, болезни – вот предмет нашего увлечения. Вступление в медицину – захватывающая пора!
Вступление в медицину – захватывающая пора!
С наступлением холодов жизнь стала труднее. Клиники не отапливались – не было дров. Новый профессор диагностики Е. Е. Фромгольд[25] был всегда в белоснежных воротничках и манжетах, но мы сидели в аудитории в верхней одежде, кто в пальто, кто в полушубках или каких-то ватниках; студентки носили черт знает что и выглядели гораздо хуже, чем были в действительности (может быть, поэтому мы за ними почти не ухаживали в то время). Ассистенты раздевали больного, рядом с койкой ставили таз со спиртом и бросали туда зажженную вату; огонь светил мертвенно-синим пламенем, но почти не грел. «Вот здесь вы слышите бронхиальное дыхание, – говорил профессор, приглашая какого-нибудь студента послушать больного в стетоскоп. – А здесь – крепитирующие хрипы, так называемые crepitatio indux». Больной дрожал и от своей высокой температуры, и от низкой температуры в аудитории.
За дровами для клиник надо было ездить в Кунцево. В Кунцеве нам отвели для заготовок дров прелестные участки леса на берегу Москвы-реки. Уже выпал снег. Вооружившись топорами и пилами, мы весело рубили вековые деревья и, как и другие группы организованных москвичей, уничтожали могучие березы, чудесные липы, столетние сосны, видевшие, возможно, еще Пушкина и уж, во всяком случае, Тургенева (мы вспоминали его описание этих мест в «Первой любви» и «Накануне»). А что Тургенев, что липы? «Лес рубят – щепки летят», – говорили мы не про лес, а про жизнь, про судьбу России.
Мы были всегда немного голодны. В Москве жилось уже трудно. Любовь Николаевна как-то доставала еду через театр. Она постоянно где-то выступала на концертах; платили «за халтуру» пайком – хлебом, крупами, иногда колбасой, из дома мне посылали караваи черного хлеба, в которые запекались яйца (нельзя было посылать яйца как таковые). Мешочники заполонили поезда; дачные поезда привозили молочниц с разбавленным водой молоком.
Ехать в битком набитом вагоне третьего класса с мукою вокруг тела была мука
Я съездил домой на два дня в связи со смертью бабушки и оттуда возвращался, одетый в броню – мешок в форме жилета, наполненный мукой. Муку провозить не давали. В поезде производили облавы на спекулянтов, наши же считали, что взять с собою в Москву муку на оладьи не значит идти против Советской власти. Ехать в битком набитом вагоне третьего класса с мукою вокруг тела была мука. Всю ночь, пока поезд тащился, простояли на ногах, под утро – пересадка на станции «Бологое», надо было брать штурмом подножку или буфера в переполненном поезде, следующем из Петрограда. Но вот, слава богу, в Москве.
Голод и мешочничество породили вспышку сыпного тифа. В Москве открылось несколько сыпнотифозных больниц и бараков. Студентов призвали на тиф. Особенно много больных поступало с вокзалов. Тиф свирепствовал и среди бойцов, сражавшихся на фронтах Гражданской войны. Я нес дежурства. Больные бредили, умирали. Не было мыла. Вши стали врагом похуже белогвардейцев. Народный комиссар здравоохранения Н. А. Семашко[26] широко привлек к работе специалистов-инфекционистов, санитарных врачей (Сысина[27], Флерова[28], Тарасевича {5}, Барыкина[29], Гамалею {6}). Считалось, что врачи готовы положить все силы на борьбу с эпидемиями и что они преданы стране, что не может быть и речи о каком-либо саботаже, и каковы бы ни были их старые политические убеждения, врачи абсолютно готовы сотрудничать с советским правительством. Можно сказать, что эпидемии, не сломив нового строя, привлекли к нему стихийно медицинских ученых, медицинскую общественность.
На каникулы я еле добрался домой. Мне хотелось отдохнуть и поправиться. Но в Сочельник у меня повысилась температура, и вскоре я потерял сознание. Сыпной тиф был в тяжелой форме, опасались за исход. Только на девятый день я пришел в себя, но по временам продолжал еще бредить. Бред был красочный. Я чувствовал себя разорванным на части, куда-то лез не то вверх, не то вниз, кто-то бил меня по голове и поджигал, но потом я ощущал, что нас двое: один – это я, другой – тот, с которым я спорил на собрании. Потом бред стал более приятным: море, детство, дома – и наконец, окруженный испуганными родителями, я очнулся, да, действительно, дома. «Как хорошо, что вы тут», – сказал я.
Ухаживать за мной приехал из Москвы Борис Тихвинский. Он только что вступил в партию большевиков, что не помешало нам быть друзьями. С его помощью я стал вставать. Мои кудрявые волосы стали падать, выросли потом гораздо более редкие и слишком мягкие – начало плеши. Чтобы наверстать пропущенные занятия, я читал Эйгхерта и Штрюмпеля (толстые многотомные руководства). Вообще мы не стеснялись размерами учебных пособий и читали подряд том за томом.
Вообще мы не стеснялись размерами учебных пособий и читали подряд том за томом
В Москве опять лекции. Профессор Гавриил Петрович Сахаров[30] по общей патологии читал об иммунных телах так, точно он их ощупывал или видел. Он был учеником Эрлиха[31], говорил заикаясь, но четко и интересно. Временами Сахаров прибегал к шуткам, чтобы снять неизбежное утомление аудитории. Иногда эти шутки были вызывающими. Например, демонстрируя так называемую висячую каплю с кишечной палочкой (B. Coli Communis), он шутил: «Передаю вам по рядам висячего Колю-коммуниста». Студенты, в том числе большевики, смеялись, не обращая внимания на выходки уважаемого профессора, кстати, холостяка и церковного старосты.
Надо было добираться пешком от Страстной на Девичье поле. Трамваи не ходили. В комнатах поставили дымящиеся буржуйки. Свет давали скудно. Магазины были заколочены. Базары разгонялись. И все же жизнь продолжалась, спорили, заседали, учились, ходили в театр и на концерты. И я помню, в воздухе было что-то такое захватывающее, героическое, как будто стучала поступь истории. Нам нравились тогда «Двенадцать» А. Блока.
Лето – опять дома. Отец по вечерам стал подолгу ходить в поле, собирая гербарий (скирды, ястребинки и другие травы). У нас жил мой товарищ по университету Виталий Архангельский {7} – он смеялся, когда отец произносил «плод волосистый, с хохолком» (по поводу какого-то растения), – Виталий вообще подмечал всегда что-то комичное и милое и весело шутил. Он готовил себя в специальности офтальмологии, работал у Одинцова; приехал к нам с целью попрактиковаться на приемах у отца. Больные по-прежнему приезжали по базарным дням, иногда за прием совали пять-десять яиц, шмат сметанного масла или немного мучки.
Мой брат Левик учил музыку, ему шел пятнадцатый год. Левик декламировал: «Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах», и я иногда думал, что эта строфа о буржуазных интеллигентах, о либералах, которые робко прятались в своей профессии и тоскливо читали газеты и все что-то такого ждали. Нет, они ждали не реставрации монархии, а свободы, как они ее понимали (слова, верований, личности). Но все это объективно уже сделалось антисоветским. Все партии исчезли. Оставались один Ленин и его партия, а главное – класс, отстаивавший свое государство.
Четвертый курс – весь на Девичке, и я переселился в Лепшкинское общежитие (на Зубовской площади). У нас с Сережей Поздняковым была комната на двоих. Дружелюбный и сговорчивый Сережа оказался очень подходящим компаньоном.