В середине февраля 1953 года на московском вагоноремонтном заводе бригадир Никаноров, выступая с докладом о проблемах завода, не только процитировал последнюю статью «Правды», но и неожиданно добавил от себя несколько новообразованных слов. Причем, судя по всему, это был скорее сиюминутный порыв души, нежели заготовленная импровизация. Ибо произнес он эту абракадабру в самом финале речи, хотя намеревался (и это уже было согласовано с парткомом) закончить оную сталинской цитатой.
– И мы, товарищи, всецело… щпщч, полагая, что зкцг без джфыцв никак не йуркцав!!!
Речь странным образом вызвала бурные овации в зале. Сидящее на сцене партбюро завода поморщилось, но тоже похлопало. Воодушевленные примером, а возможно, и успехом Никанорова, рабочие стали один за другим лезть на сцену. Первым выскочил к трибуне ударник токарь Кочкин.
– Товарищщщщи! – начал он, намеренно растянув «щ», словно готовя присутствующих к речи. – Щпзыз, товарищи, становится джцкз, и ргвч никогда не зхфврп, даже если врпнр!
Эта короткая речь произвела еще бо́льший фурор. Зал буквально взорвался аплодисментами. А Кочкина тут же сменил фрезеровщик Зуев. Он тоже горячо и яростно произнес несколько фраз, большая часть которых состояла из подобных труднопроизносимых слов. И тоже заслужил одобрительный свист и хлопки. Выступление стало сменяться выступлением. Разгоряченные ораторы забирались по очереди на сцену и кидали загадочные согласные в зал. Зал отвечал им бурными овациями, после чего ораторы быстро сбегали вниз на свои места, откуда уже сами аплодировали новому оратору. Выступил даже моральный разложенец и алкоголик клепальщик третьего разряда Буйков, которому на прочих заседаниях мало того что слова не давали, так еще и выносили всякие выговоры: то строгие, то устные, то с предупреждением, то без. Такой активности от замученных бесконечными собраниями рабочих партбюро не ожидало. Тем более оно не ожидало, что энтузиазм выступающих так быстро перекинется на зрительный зал. И уж меньше всего оно ожидало, что на почве этих бессмысленных, хотя и яростных выступлений может возникнуть что-то похожее на словесную перепалку. Это случилось, когда на сцену, пыхтя от напряжения, вскарабкался толстый сварщик Кулешов. Дорвавшись до трибуны, он тут же завопил срывающимся голосом:
– Щзых в следующем году будет джфык и зхкыр!
– А хвыкщ или цывш? – набравшись смелости, крикнула с места диспетчер Дронова.
В зале раздались смешки, а смущенный Кулешов ответил:
– Хвыкщ, хвыкщ, конечно!
– Цывш теперь, Дронова, это уже скорее зкрвуч! – громко пожурил Дронову сидящий рядом старый бригадир Жулебин.
Тут зал почему-то неодобрительно загудел.
– Зкрвуч тоже, знаете ли, не хвычкуц, тем более на целый год! – неожиданно крикнул из дальнего угла слесарь Семагин, из которого обычно двух слов было не вытянуть. Если не считать нецензурных.
Реплику Семагина поддержало несколько рабочих.
– Это, товарищи, ждкщы какой-то! Хрц и дырц!
– Дырц за прошлым годом хыцч! – ответил раздраженный этой поддержкой Жулебин.
Партбюро с растущим смятением следило за этой перепалкой, в которую включалось все больше и больше народа. О чем шла речь, они понятия не имели, но складывалось ощущение, что в данный момент решается что-то важное и, что самое страшное, без их участия. Они переводили растерянные взгляды с одного кричащего рабочего на другого и чувствовали, что сходят с ума.
– До драки бы не дошло, – прошептал замдиректора завода на ухо секретарю партячейки.
– М-да, – неопределенно протянул секретарь.
Он понимал, что надо как-то заканчивать эту фонетическую вакханалию, но не знал как. К тому же он надеялся, что авось само рассосется. Но когда кто-то крикнул: «Кывщ требую поставить на голосование!», а зал ответил одобрительными аплодисментами, понял, что само не рассосется.
– Они сейчас кывщ какой-то на голосование ставить будут, – угрожающе зашипел ему в ухо представитель райкома.
Секретарь партячейки мгновенно вспотел. Не хватало только, чтобы сейчас на голосование поставили очередной набор шипящих согласных. И поди потом пойми, за что они тут проголосовали – может, против советской партии.
Он сглотнул комок, резко встал и, громко постучав ложкой по графину с водой, обратился к залу.
– Товарищи, э-э-э… я думаю, собрание можно считать закрытым.
– Выкчщ? – крикнул кто-то из зала.
– Выкчщ, – после небольшой паузы уверенно согласился секретарь, приготовившись к худшему.
Но зал почему-то взорвался бурными аплодисментами. Покрасневший от смущения секретарь стал собирать папки с документами. Довольные рабочие потянулись к выходу. Это собрание так потрясло сидевшего в зале корреспондента «Вечерней Москвы», что уже на следующий день в газете появилась полная стенограмма этого знаменательного события. А, прочитав ее, все московские и подмосковные заводы и фабрики, колхозы и учреждения принялись проводить подобные собрания. Так «пзхфчщ» сделал свой главный и решающий шаг – с газетных полос в народ. Детским лепетом казались теперь первые робкие газетные статьи с цитатой Сталина – народные массы созрели для нового почина. Собрания теперь проводились легко и без обычного добровольного принуждения – люди сами спешили постановить, что «джвх будет щызгы», а «взхкн решительно осуждает фщшц». Стенограммы этих бесконечных заседаний бурной рекой стекались в Москву, где уже никто не знал, что со всем этим половодьем делать. Тем более что зараза проникла и в последний оплот «разума» – министерство госбезопасности. И это было воистину началом конца. Теперь обвиняемые подписывали признания, состоящие из всяких шипящих согласных, а следователи вынуждены были эти признания подшивать, а обвиняемых выпускать, ибо сажать за всякие «щызвх» они не могли, а интересоваться, что это значит, боялись: Сталин слов на ветер не бросает. В деревнях теперь распевали частушки примерно такого содержания:
Захыдщ жвзэцэа
Тырцты, тырцты, хэзэха.
Все смеялись до коликов и веселились до утра.
Люди по всей стране как-то распрямились, стали держать себя уверенней. Говорили на любые темы, не боясь ни наушничества, ни доносов. Да и доносы теперь писали уверенно, не стыдясь и не терзаясь муками совести: «Такой-то такой-то такого-то числа вслух щшкых и часто знрыв». И все. И донос написал, и совесть не замарал. Кто там поймет, может, ты написал, что «такой-то такой-то вчера вслух читал речь Сталина и часто восторженно цокал языком». Доклады на всяких собраниях теперь импровизировали, а не читали по бумажке. Причем никто не боялся оговориться или что-то напутать. Реакция зала была всегда бурной. Люди хлопали и кричали что-то с мест. Кричали, естественно, тоже какую-то абракадабру. Вслед за простым народом и чиновниками осмелела и вечно испуганная интеллигенция. В их разговорах то и дело стали всплывать запрещенные имена. Часто можно было услышать, что «Набоков зывх, а иногда и дчащ» или «Мейерхольд ыфышц, хотя и здлыщ». Пробовали, конечно, что-то и писать подобным языком, но редакции пока еще отвергали рукописи, объясняя это тем, что язык этот слишком «простонароден», да и рвущиеся к славе литераторы не могли толком объяснить, ни о чем их произведения, ни чем они отличаются от других, пишущих тем же языком. На этом фоне в самом выгодном положении, как ни странно, оказались безродные космополиты с их пресловутой пометкой «пзхфчщ». Чем больше в МГБ путались в шипящих согласных, тем меньше у них было желания и времени заниматься еще и космополитами.
В конце февраля 53 года Сталину неожиданно стало лучше. Двойника, который временно замещал Сталина на публичных мероприятиях, быстро убрали «в запас». Сам же Сталин приказал срочно созвать очередное совещание Президиума Политбюро, а также потребовал свежую прессу. С колотящимся сердцем Маленков передал помощнику Сталина папку с документами (протоколами последних собраний и постановлениями), а также несколько выпусков «Правды». Именно с «Правды» Сталин и решил начать день. На первой полосе он увидел свою фотографию (это его порадовало). Затем он набил трубку, взял красный карандаш и приготовился читать газету. Сначала он даже не понял, что произошло. Буквы как будто не желали складываться в слова.