– …Я не поеду на олимпиаду, – сказал Лева. Трусливо сказал, в коридоре, перед дверью в «комнату», – у него в руках блюдо с жареной курицей, у Фиры кастрюля с салатом «оливье».
В комнате Илья говорил по телефону, махнул рукой – тише, еще пару секунд послушал, сказал «спасибо», повесил трубку. Фира вопросительно взглянула – кто?
– Да так… первый секретарь Петроградского райкома, по государственному делу… – хлестаковским, небрежно-значительным тоном сказал Илья.
– Смирнов?.. Что случилось? Что-то с девочками? Что он сказал?..
– Сказал: кхе-кхе… знаем, поздравляем. Вашему сыну выпала честь представлять Советский Союз на международной олимпиаде.
– А ты что?
– А я сказал: точно, выпала честь, как будто Левка играл в покер и поймал каре…
– С ума сошел?! Шутить с первым секретарем! – заволновалась Фира. – Нет, ну правда, Илюшка, это неуместно… А он что?
– А он мне: «Нет, право вашего сына – это результат его целеустремленности и воли к победе». Я ему говорю: «Мужик, чувства юмора у тебя ни хрена нет».
Фира побледнела, и Илья улыбнулся:
– Спокойно, Фирка! Я сказал «спасибо».
– А он что?
– Да херню какую-то… Типа «ваш сын не подведет свою страну и свой город». Мы и без его партийного наказа знаем, что не подведет, правда, Левка?..
Фира счастливо вздохнула.
– Лева?.. Левочка, что ты сказал?.. Там, в коридоре? Куда ты не поедешь?..
– Я не поеду на олимпиаду. Я с математикой покончил. Это мое решение. Нет больше никакой математики, все.
…«Оливье», блинчики, Илья с праздничным лицом, жареная курица…
– Левочка, ты не заболел? Ты хорошо себя чувствуешь?.. Олимпиада, университет, твое будущее, – медленно повторяла Фира, словно втолковывала дебилу. – Олимпиада, университет, твое будущее… Левочка, ты понимаешь, что ты говоришь, – это же математика!.. Ты меня слышишь?!
Когда Фира наконец поняла, что он ее слышит и все аргументы исчерпаны, она закричала:
– Ты отказываешься ехать на олимпиаду?! Ты отказываешься делать, как я хочу?! Ты отказываешься от математики? Ты отказываешься от меня?!
– Разве ты и математика – одно и то же? При чем здесь ты? Это моя жизнь, а не твоя! А мне – понимаешь – мне больше не нужна математика! – кричал Лева.
– Ах, вот как?! Это твоя жизнь?! Твоя?! Ну, хорошо, сломай свою жизнь назло мне!..
Она выкрикивала горькие слова, такие обычные, которые до нее тысячи раз бросали родители своим взрослеющим детям в стенах Толстовского дома, с таким азартом и изумлением, будто эти слова впервые произносились на земле.
– Лева, я тебя умоляю, я на колени встану!.. Ле-ева!.. – крикнула Фира, как в лесу, отчаянно, как будто у нее в лесу потерялся ребенок.
Он пропадает, гибнет, а она не может заставить его делать то, что надо… заставить, заставить! Страшно, когда чужая посторонняя сила пытается разрушить жизнь твоего ребенка, и еще страшнее, когда эта сила он сам.
Лева ушел, и… и где он сейчас? Сейчас ночь, сиреневая ночь… Где он сейчас?
– А Илюшка спит, – сказала Фира.
– Ну, спит человек… Не злись, он ни в чем не виноват, – сказал Кутельман.
Фира больно сжала его руку. Илья не виноват?.. Она просила, умоляла Илью «сделай хоть что-нибудь!», но он только повторял «что я могу сделать?..» – сначала расстроенно, затем обиженно, затем зло… Она опять одна, одна борется за Леву. Илья не виноват, что она одна?!
– Лева сказал, что я все делаю для себя. Что мне не удалось заставить Илью стать ученым и я все свои амбиции вложила в него… Как будто я хочу сделать свою жизнь за его счет! Эмка, мне больно, мне так больно в груди… Скажи честно, я – для себя?.. Нет, не говори, я знаю – я для него, я все для него…
Фира плакала так тихо, так не похоже на себя – она ведь всегда смеялась громче всех, кричала в злости громче всех, была самой яркой, сильной, солнечной.
– Я сказала: «Это из-за Тани, это все твоя глупая любовь». А он сказал: «Можешь радоваться, моя глупая любовь закончилась, она меня не любит…» Разве я виновата, почему я виновата, во всем виновата…
– Любит, не любит… Они же дети, откуда им знать, что такое… любовь, – застенчиво сказал Кутельман.
Опять сидели молча, рука в руке, Фира неотрывно смотрела на дверь – как будто Лева вот-вот войдет. Кутельман молчал. Что сказать, как утешить? Ему, как и ей, бесконечно больно, бесконечно жаль всех этих лет, всех усилий, столько сил, столько надежд, и – отказ на старте. Он видел, что Фирины с Левой отношения стали другими, что злое возбуждение, обидные слова между ней и Левой летали все чаще, по всякой ерунде, он думал – ерунда, столкновение ее деспотизма и его взросления, столкновение характеров, одинаково горячих. Он любил ее горячность, ее страсть к Леве, ее материнское тщеславие… Дети не знают, что такое любовь, и он не знает. Он никогда не помышлял о чем-то плотском, связанном с ней, любил ее душу, но сейчас, когда каждой ее клеточке было больно, он вдруг испытал такую жаркую жалость, такое яростное желание утишить ее боль, погладить ее, прижать к себе, что впервые за годы его любовь вдруг проявилась как откровенно плотская… Нельзя, чтобы она заметила его желание.
Как любой человек, до последней откровенности говорящий о самом больном, Фира рассказала не всю правду, сместила кое-какие акценты, а кое-что оставила для себя, – то, что она скрыла, было слишком больно, слишком интимно, как говорят дети – «это уж слишком». На самом деле Лева сказал: «Она меня не любит из-за тебя».
…С чего началось? Что было сначала, а что потом? Сначала ее сумасшествие, потом математика, или сначала математика, а потом Таня? Или все смешалось и не разделить?..
Зимние каникулы, математический лагерь – Фира тосковала без Левы, отвернувшись от мира, смотрела на обои с цветочками, как будто сквозь цветочки проступало прекрасное лицо ее малыша, а когда Лева материализовался из цветочков в другого, не желающего нежничать и откровенничать, отдельного человека, Фира подумала – «моя жизнь закончилась». В определенной степени она была права, ее прежняя жизнь закончилась – они с Левой были больше не одна душа.
Как Лева – новый Лева – себя вел? Прекрасно, замечательно! Больше никакой залихватской подростковой пляски по ее нервам – пришел-ушел-выпил-не-позвонил, никаких нервных вскриков «не вмешивайся, сам разберусь, это моя жизнь», никаких стандартных мальчишеских прегрешений, ничего, что можно было бы предъявить ему в качестве претензии. Ничего, что можно было бы обдумывать, содрогаясь в желании действовать, бежать, спасать, – жить им, только им, как жила всегда.
По общепринятым меркам Лева вел себя прекрасно. На что это было похоже? На самое страшное. На зубную боль, тупую, с внезапными резкими приступами, от которых на миг теряешь сознание. На то, что тебя разлюбили. Вот оно, наконец-то, – это было совершенно так же, будто разлюбил мужчина.
Что было? А что бывает, когда разлюбит мужчина? Вроде бы все то же, но – был ласков – стал сух, был открыт, хотел часами говорить о себе – стал неоткровенен. Левина прежняя мимолетная грубость, нервность означали, что ее, во всяком случае, замечают, не отвергают, мимолетная грубость сменялась мимолетной же нежностью. А новый Лева вежливо оберегал свою отдельность, как будто принял решение – с прежним покончено. Все прежнее, дорогое, и мгновенное понимание в глазах, и внезапная улыбка, и глупенькие нежности – чмок в нос, и словечки – все ушло.
«Что я сделала неправильно?» – спрашивала себя Фира. И действительно – что она сделала? Может быть, их отношения были неправильные, слишком близкие? И близость достигла пика, с которого только вниз, и Лева избегал ее, как избегают человека, с которым позволили себе излишнюю откровенность? Или все произошло, как только и может быть в любви, – отдаление неизбежно через месяц, через год? Но бедная Фира, каждый раз она изумленно думала «господи, как больно», но Бог придумывал для нее все новые муки, и всякий раз оказывалось – то была не боль, а вот сейчас уже невыносимо больно. Так крепко они с Левой были друг к другу пришиты, что разрыв был труден, Лева отходил от нее, оставляя на ней раны, – про себя она так и называла это – «разрыв», как в любовных отношениях.