— Я тебе привела Жоржа, — обратилась г-жа Югон к Сабине. — Ну как, подрос?
Светлоглазый, светловолосый юноша, похожий со своими кудряшками на переодетую девочку, без смущения поклонился графине и напомнил ей, что два года назад он имел честь играть с ней в волан в Фондете.
— А Филиппа нет в Париже? — спросил граф Мюффа.
— Нет, — ответила старая дама. — Он у себя в гарнизоне в Бурже.
Она уселась, она с гордостью заговорила о своем старшем сыне: он хоть и сорвиголова, но вот поступил на военную службу и очень быстро дослужился до лейтенантских нашивок. В кружке она явно пользовалась уважением и симпатией. Снова завязалась беседа, еще более приятная и тонкая, чем прежде. И Фошри, поглядывая на почтенную г-жу Югон, на ее лицо, светло и по-матерински улыбавшееся из-под седых буклей, решил, что с его стороны было нелепо усомниться хоть на миг в добродетелях графини Сабины.
Но его внимание почему-то привлекала широкая, обитая красным атласом козетка, на которую опустилась графиня. Тон обивки казался ему вульгарным, рассчитанным на чувственное воображение, неуместным в этом закопченном от времени салоне. Уж конечно не по воле графа очутилась здесь эта игрушка, располагавшая к сладострастной лени. Словно намек, словно предверие желаний и обещание радостей. И он забылся, замечтался, вновь вспомнив беглое признание, услышанное как-то вечером в отдельном кабинете парижского ресторана. Он стремился попасть в дом к Мюффа, повинуясь чувственному любопытству; коль скоро его приятель покоится в мексиканской земле, как знать? А вдруг выйдет! Конечно, это выдумки; и все-таки мысль о графине тянула его, дразнила порочные наклонности. Козетка с ее шелковой обивкой чем-то напоминала измятую постель, да и изгиб спинки был какой-то странный.
— Ну что ж, идем? — спросил Ла Фалуаз, надеясь по дороге выведать у кузена имя дамы, устраивающей ужин.
— Сейчас, — отозвался Фошри.
Но он уже не торопился уходить и в свое оправдание сослался на то, что ему поручено кое-кого пригласить, а сейчас сделать это неудобно. Тем временем дамы завели беседу о пострижении в монахини одной девицы; уже целых три дня этот трогательный обряд занимал воображение всего парижского света. Речь шла о старшей дочери баронессы Фожере, которая вступила в монастырь кармелиток, повинуясь неодолимому зову сердца. Г-жа Шантеро, дальняя родственница баронов Фожере, сообщила, что баронесса на следующий же день после пострижения дочери слегла с горя в постель.
— А мне досталось прекрасное место, — воскликнула Леонида. — По-моему, было страшно интересно.
Но г-жа Югон от души пожалела несчастную мать. Огромное горе — так лишиться ребенка.
— Я знаю, что меня называют ханжой, — произнесла она со своим обычным прямодушным спокойствием, — и все же я считаю, что со стороны детей такого рода самоубийство — величайшая жестокость.
— Вы правы, это ужасно, — прошептала графиня, зябко поежилась и еще глубже забилась в уголок своей козетки у камина.
Дамы заспорили. Но теперь голоса их звучали приглушеннее, и временами выспренний тон беседы нарушался легким смешком. Стоявшие на камине две лампы под розовыми кружевными абажурами едва освещали их лица; да и весь просторный салон был погружен в приятный полумрак, который не могли рассеять три лампы, горевшие в дальнем углу.
Штейнер заскучал. Он принялся рассказывать Фошри о последнем приключении малютки де Шезель, которую он запросто называл Леонидом; ох и бабенка, добавил он тихо, чтобы не услышали дамы у камина. Фошри посмотрел на нее — роскошное бледно-голубое атласное платье, сама тоненькая и дерзкая, как мальчишка, сидит в развязной позе на краешке кресла, — и вдруг ему показалось странным, что она попала в такой дом: ведь даже у Каролины Эке вели себя пристойнее, недаром ее маменька весьма строго соблюдала этикет. Готовая тема для статьи. Совсем особый, удивительный мир, этот мирок парижского света! В самые чопорные салоны попадает бог знает кто. Конечно, безмолвный персонаж Теофиль Вено, который только улыбается, показывая свои гнилые зубки, перешел сюда по наследству от покойной графини-матери, равно как и эти дамы в годах — г-жа Шантеро, г-жа Дюжонкуа, а также три-четыре старичка, мирно дремлющие в дальних углах. Граф Мюффа ввел в салон чиновных лиц, славящихся строгостью манер, столь ценимой в Тюильри; среди них начальник управления, который все еще сидит в полном одиночестве посреди гостиной, с чисто выбритой физиономией, с потухшим от тоски взглядом и боятся шелохнуться, полузадушенный узким фраком. Почти все молодые люди так же, как и несколько в высшей степени тонных господ, пришли по зову маркиза де Шуар, который сохранил связи с легитимистской партией, хотя сам вошел в государственный совет. Оставались еще Леонида де Шезель, Штейнер и прочие, — словом, особый клан личностей сомнительных, среди которых особенно странно было видеть любезную пожилую даму, г-жу Югон, с ее безмятежно спокойным лицом. И Фошри уже представлял себе, как назовет в своей статье этот клан «приватным уголком» графини Сабины.
— Как-то раз, — продолжал Штейнер уже совсем шепотом, — Леонида выписала в Монтобан своего тенора. Сама она жила в замке Боркейль, в двух лье за Монтобаном, и каждый день приезжала в коляске, запряженной парой, повидаться со своим милым, который стоял в отеле «Золотой лев»… Леонида проводила в его обществе целые дни, а тем временем собиралась толпа и глазела на экипаж и лошадей.
Голоса на мгновение смолкли, под высоким потолком торжественно проплыла тишина. Двое молодых людей, шептавшихся в уголке, тоже замолчали; и слышны были только осторожные шаги графа Мюффа, пересекавшего салон. Казалось, потускнел свет ламп, догорел в камине огонь, суровая тень окутала старых друзей семейства Мюффа, уже сорок лет занимавших по вторникам все те же кресла. Как будто между двух недоговоренных фраз величественно прошествовала тень графини, и гости ощутили ее леденящее присутствие. Но графиня Сабина заговорила снова:
— Словом, разные ходили слухи… Молодой человек, говорят, умер, потому-то несчастное дитя и постриглось в монахини. Впрочем, говорят также, что господин Фожере ни за что на свете не согласился бы на этот брак.
— Мало ли что говорят, — необдуманно воскликнула Леонида.
Она залилась хохотом и отказалась объяснить смысл своих слов. Не устояв перед этим взрывом веселья, Сабина тоже сдержанно рассмеялась, поднеся платочек к губам. И переливы этого смеха прозвучали так странно среди торжественной тишины салона, что Фошри вздрогнул: будто хрупкий звон бьющегося хрусталя. Вот где она, эта первая трещина! Все голоса зазвучали разом; г-жа Дюжонкуа возразила, но г-жа Шантеро доподлинно знала, что свадьба была решена, но почему-то дело тем и кончилось; даже мужчины решили обменяться на сей счет мнениями. В течение нескольких минут стоял неясный гул — это дружно высказывали свои суждения различные кланы салона: и бонапартисты, и легитимисты, и светские скептики, — которые сталкивались здесь по вторникам. Эстелла позвонила, вошедший лакей подбросил дров в камин, вывернул в лампах фитили, и все словно пробудилось ото сна. Фошри улыбнулся, почувствовав себя как-то уютнее.
— Если им, черт их побери, не удается стать невестами кузенов, они спешат стать хотя бы христовыми невестами, — прошипел сквозь зубы Вандевр, который, наскучив спором, снова подошел к Фошри. — Видели ли вы, голубчик, чтобы женщина, которую любят, ни с того ни с сего пошла в монастырь?
Ответа он не стал ждать — с него лично хватит таких историй — и вполголоса спросил:
— А скажите, сколько приглашено народу? Будут Миньоны, Штейнер, вы, я с Бланш… А кто еще?
— Кажется, будет Каролина… Симона, и уж непременно Гага. Кто может знать? Рассчитываешь человек на двадцать, а глядишь — все тридцать придут.
Вандевр, разглядывавший дам, вдруг перескочил на новую тему:
— Должно быть, лет пятнадцать назад мамаша Дюжонкуа была очень и очень недурна собой… А бедняжка Эстелла еще больше вытянулась. Представляете себе такую жердь в постели!