— Нет, это уж слишком! — завопил Борденав, когда человек двадцать насели на него с вопросами. — Сами увидите… А я бегу, меня ждут.
Он исчез в восторге от того, что сумел разжечь свою публику. Миньон, пожав плечами, напомнил Штейнеру, что Роза давно ждет их, — хочет показать свой костюм для первого акта.
— Смотри, вон Люси выходит из кареты, — сказал Ла Фалуаз, обращаясь к Фошри.
Это действительно оказалась Люси Стюарт, маленькая дурнушка лет под сорок; шея у нее была слишком длинная, личико помятое, губы слишком крупные, но необычайное изящество и живость движений придавали ей какое-то особое обаяние. Она привезла с собой Каролину Эке и ее матушку; Каролина поражала холодной красотой, а матушка, весьма достойная особа, походила на чучело.
— Пойдешь с нами, я тебе оставила место, — скомандовала Люси, обращаясь к Фошри.
— Нет уж, увольте! Оттуда ничего не видно, — ответил он. — У меня кресло, предпочитаю сидеть в партере.
Люси взорвалась. Значит, он просто боится показываться с ней? Потом, так же внезапно успокоившись, заговорила о другом.
— Почему ты мне не сказал, что знаешь Нана?
— Я? Да я ее в глаза не видал!
— Ох, так ли? А меня уверяли, будто ты с ней спал.
Но стоявший рядом Миньон, приложив к губам палец, призвал их к молчанию. И в ответ на вопросительный взгляд Люси прошептал, показав на молодого человека, проходившего мимо:
— Ее дружок!
Присутствующие взглянули на молодого человека. Он был весьма недурен собой. Оказалось, Фошри его знает: это Дагне; мальчик уже успел просадить на женщин миллиона три и сейчас крутится на бирже, чтобы заработать на букет для какой-нибудь очередной дамы или угостить ее обедом. Люси объявила, что у него прелестные глаза.
— А вот и Бланш! — воскликнула она. — Кстати, Бланш мне и сказала, что ты спал с Нана.
Бланш де Сиври, рослую блондинку с хорошеньким, но преждевременно расплывшимся личиком, сопровождал хилый, очень выхоленный и очень элегантный господин.
— Граф Ксавье де Вандевр, — шепнул Фошри на ухо Ла Фалуазу.
Граф обменялся рукопожатием с журналистом, а Бланш с Люси, не теряя времени, вступили в бурное объяснение. Одна была в розовом, другая — в голубом; своими широкими юбками в воланах они загородили весь проход, и имя Нана произносилось обеими дамами так часто и так громко, что к ним уже стали прислушиваться. Граф де Вандевр увел Бланш. Но теперь имя Нана звучало уже во всех уголках вестибюля, накаляя страсти заждавшихся зрителей. Почему, в самом деле, не начинают? Мужчины то и дело вынимали из жилетного кармана часы, опаздывающие выскакивали на ходу из карет, зрители, толпившиеся на улице, потянулись к дверям, а случайные прохожие, вступая в полосу света, на опустевшем тротуаре, замедляли шаги, вытягивали шеи, стараясь заглянуть в вестибюль. Какой-то мальчишка, насвистывая песенку, пробежал было мимо театра, но вдруг остановился перед афишей, хрипло выкрикнул: «Эй ты, Нана!» — и пошел дальше развинченной походкой, шаркая стоптанными башмаками. Раздался взрыв смеха. Вполне пристойные с виду господа повторяли вслед за сорванцом: «Нана, эй, Нана!» Началась давка у контроля, вспыхнул скандал, голоса, призывавшие Нана, требовавшие Нана, сливались в нестройный гул; толпа, как всякая толпа, была рада поддаться любой глупой забаве, любому порыву низменной чувственности.
Но над этим содомом внезапно послышалось треньканье звонка, возвещавшего о начале спектакля. Гам переплеснулся на бульвар: «Звонят, звонят!»; каждый энергично прокладывал себе дорогу в толпе, так что пришлось прислать подкрепление контролерам. Встревоженному Миньону удалось наконец сдвинуть с места Штейнера, который так и не удосужился посмотреть Розин костюм. При первом же звякании колокольчика Ла Фалуаз, испугавшись, что они не поспеют к увертюре, потащил за собой Фошри, прокладывая дорогу локтями. Это излишнее рвение публики бесило Люси Стюарт. Ну и грубияны, женщину готовы затолкать! Она нарочно замешкалась вместе с Каролиной Эке и ее матушкой. Вестибюль опустел, только во входные двери все еще врывалось протяжное гудение бульвара.
— Хоть бы пьесы у них были веселые, и того нет, — твердила Люси, поднимаясь по лестнице.
В зале Фошри и Ла Фалуаз, стоя у своих кресел, вновь огляделись вокруг. Теперь все здесь сияло. Длинные язычки газа играли на хрустальных подвесках люстры, брызги розовых и желтых огней дождем падали от плафона до партера. Темно-гранатовая обивка кресел отливала теперь алым, а игра позолоты смягчалась нежной зеленью орнамента, и только роспись плафонов сохраняла свою неумеренную яркость. Рампа словно пламенем зажгла тяжелый пурпурный занавес, сказочно богатый, как в волшебных замках, зато еще резче выступило убожество портала, где трещины обнажили штукатурку под позолотой. Становилось жарко. Рассевшись перед пюпитрами, оркестр настраивал инструменты, и среди крепнувшего гула голосов проносилась то легчайшая трель флейты, то сдержанный вздох валторны, то певучий голос скрипки. Зрители говорили все разом, толкались, рассаживались по местам, добытым с боя; в коридорах скопилась уйма народу, и в двери с трудом просачивался неиссякаемый людской поток. Махали друг другу, шуршали шелка, в затейливый хоровод юбок и причесок то тут, то там врезалось черное пятно фрака или редингота. Меж тем ряды кресел заполнялись; кое-где резко выделялся светлый туалет, головка с нежным профилем клонилась под тяжестью шиньона, среди локонов вспыхивала молния диадемы. В ложе изгиб оголенного плечика отливал атласной белизной. Дамы, уже успевшие усесться, томно обмахивались веером, спокойно наблюдая за суетой, а в партере молодые люди в слишком низко вырезанных жилетах, с гарденией в петлице, наводили на ложи бинокль, держа его самыми кончиками пальцев, обтянутых белыми перчатками.
Кузены Ла Фалуаз и Фошри тоже стали искать знакомые лица. Миньон и Штейнер восседали бок о бок в бенуаре, чинно положив ладони на бархат барьера. Бланш де Сиври, казалось, занимала своей особой всю литерную ложу бельэтажа. Но особенно внимательно Ла Фалуаз разглядывал Дагне, который тоже сидел в креслах двумя рядами ближе к сцене. Рядом с ним оказался совсем юный мальчик, лет семнадцати, не более, видимо улизнувший школяр; он смотрел вокруг широко открытыми глазами, прекрасными, как у херувима. Фошри не мог сдержать улыбки.
— А что это за дама на балконе? — вдруг спросил Ла Фалуаз. — Вон та, рядом с которой сидит девушка в голубом.
Он показал на дебелую даму, туго затянутую в корсет, по-видимому, бывшую в свое время блондинкой, а теперь перекрасившую седые волосы в соломенный цвет, с нарумяненной круглой физиономией, казавшейся еще круглее из-за мелко завитой гривки, по-детски спущенной на лоб.
— Это Гага, — лаконически ответил Фошри.
Заметив, что имя ее удивило кузена, он пояснил:
— Разве ты не слышал про Гага? Краса самых первых лет царствования Луи-Филиппа. Теперь она повсюду таскает за собой дочку.
Ла Фалуаз даже не взглянул на молоденькую девушку. Его заинтересовала сама Гага, он не спускал с нее глаз; он находил, что и сейчас еще она совсем недурна, однако не посмел высказать свое мнение вслух.
Тем временем дирижер поднял палочку, музыканты грянули увертюру. Зрители по-прежнему входили в зал, суета и шум удесятерились. У этой публики имелись здесь свои излюбленные укромные уголки, где завсегдатаи премьер улыбались при встрече незнакомым как знакомым. Они не снимали шляп, раскланивались направо и налево и вообще чувствовали себя в театре как дома. Весь Париж был здесь, — Париж литературный, финансовый, прожигающий жизнь, множество журналистов, кое-кто из писателей, биржевики, девицы легких нравов, превосходившие численностью порядочных женщин; целый мир, странная смесь, где попадаются все таланты, все пороки, но где все лица отмечены одной и той же печатью усталости и лихорадочного возбуждения. Фошри, еле успевая отвечать на вопросы кузена, показал ему ложу, отведенную для прессы и членов театрального клуба, потом обратил его внимание на двух театральных критиков, одного худенького, высохшего, с тонкогубым злым ртом и другого — толстяка с детски благодушной физиономией, — этот все жался к плечу своей соседки, молоденькой актрисочки, не спуская с нее отечески нежного взгляда.