Муре почудилось, будто Труш присматривается к замкам. «Он так смотрит, этот молодчик, как будто снимает слепки с замков», — подумал он.
Олимпия поняла, что муж ее сказал глупость. Это была высокая худощавая блондинка, поблекшая, с некрасивым и невыразительным лицом. В руках она держала некрашеный сундучок и огромный узел, увязанный в скатерть.
— Мы взяли с собой подушки, — сказала она, указывая взглядом на огромный узел. — Когда имеешь при себе подушки, то и в третьем классе не так уж плохо. Право, не хуже, чем в первом… Зато какая экономия! Даже когда и есть лишние деньги, не к чему их бросать на ветер, не так ли, сударыня?
— Разумеется, — ответила Марта, несколько удивленная манерами этой парочки.
Олимпия выступила вперед, стала на свету и, видимо, с большой охотой пустилась в разговор.
— То же самое и насчет платья; я, например, в дорогу надеваю самое плохое, что у меня есть. Я так и сказала своему Оноре: «Твой старый сюртук еще вполне сойдет для поездки». Он надел также свои рабочие брюки, которые давно уже бросил носить. Как видите, и я выбрала самое старое-престарое платье, чуть ли не в дырках. Эта шаль досталась мне от мамаши; дома я на ней гладила белье. А чепец-то у меня! Это старый чепец, который я надевала только, когда ходила в прачечную… Но, по-моему, и все это еще слишком хорошо для дорожной пыли, не так ли, сударыня?
— Разумеется, разумеется, — повторяла Марта, силясь улыбнуться.
Но в это мгновение с лестницы раздался раздраженный голос, отрывисто крикнувший:
— Ну что же, матушка?
Муре, подняв голову, увидел аббата Фожа; с искаженным лицом он стоял, держась за перила и так низко перегнувшись, чтобы лучше рассмотреть, что происходит в передней, что, казалось, вот-вот упадет. Услышав голоса, он вышел на площадку и, должно быть, некоторое время уже поджидал, с трудом сдерживая накипевшую злобу.
— Ну что же, матушка? — еще раз крикнул он.
— Сейчас, сейчас, идем, — ответила старуха Фожа, которая, казалось, затрепетала, услышав грозный голос сына.
— Идем, дети мои, идем, — сказала она, обратившись к Трушам. — Не будем задерживать госпожу Муре.
Но супруги Труш, казалось, не слышали. Они очень хорошо чувствовали себя в прихожей. Они поглядывали вокруг себя с восхищением, как будто им подарили этот дом.
— Здесь очень мило, очень мило, — повторяла Олимпия, — не правда ли, Оноре? Судя по письмам Овидия, мы не думали, что здесь все так мило. Я тебе говорила: «Надо перебраться туда, там нам будет лучше, и здоровье мое поправится»… Видишь, я была права!
— Да, да, здесь совсем не плохо, — процедил сквозь зубы Труш. — И сад как будто не маленький.
Затем, обратившись к Муре, прибавил:
— Надеюсь, сударь, вы разрешаете вашим жильцам пользоваться садом?
Муре не успел ответить. Аббат Фожа, спустившись с лестницы, крикнул громовым голосом:
— Труш, Олимпия! Где же вы?
Они обернулись. Увидев его стоящим на ступеньке лестницы с перекошенным от злобы лицом, они как-то съежились и покорно последовали за ним. Он шел впереди, ни слова не говоря и даже как будто не замечая присутствия супругов Муре, с изумлением наблюдавших эту странную процессию. Чтобы несколько сгладить впечатление, старуха Фожа, замыкавшая шествие, улыбнулась Марте. Но когда все ушли и Муре остался один, он на минутку задержался в прихожей. Наверху, в третьем этаже, раздавалось сильное хлопанье дверей. Слышны были громкие возгласы, сменившиеся мертвой тишиной.
«Не посадил ли он их под замок? — со злой улыбкой подумал Муре. — Нечего сказать, хорошенькая семейка!»
На следующий день Труш, прилично одетый, весь в черном, чисто выбритый, с приглаженными на висках жиденькими волосами, был представлен аббатом Фожа Марте и комитету дам-патронесс. Ему было сорок пять лет, он обладал прекрасным почерком и, по его словам, долго служил бухгалтером в одном торговом предприятии. Дамы-патронессы тотчас же зачислили его на должность. На него возложили обязанность быть представителем комитета и вести всякие хозяйственные дела с десяти часов утра до четырех часов дня в канцелярии, помещавшейся во втором этаже Приюта пресвятой девы. Жалованья ему назначили полторы тысячи франков в год.
— Вот видишь, какие они спокойные люди, — сказала Марта мужу спустя несколько дней.
И в самом деле, чета Труш причиняла так же мало беспокойства, как аббат с матерью. Правда, Роза уверяла, что она раза два или три слышала, как мать и дочь ссорились между собой; но тотчас же раздавался суровый голос аббата Фожа, и ссоры мигом прекращались. Труш каждый день выходил из дому пунктуально без четверти десять и возвращался четверть пятого; по вечерам он всегда сидел дома. Олимпия изредка отправлялась с матерью за покупками; никто не видел, чтобы она хоть раз вышла из дому одна.
Окно комнаты, служившей Трушам спальней, выходило в сад; оно было последним справа, против деревьев супрефектуры. Закрывавшие его широкие занавески из красного коленкора с желтой каймой резким пятном выделялись на фасаде рядом с белыми занавесками аббата Фожа. Окно Трушей постоянно было закрыто. Однажды вечером, когда аббат Фожа со своей матерью сидели на террасе в обществе супругов Муре, сверху послышался легкий приглушенный кашель. Аббат быстро, с сердитым видом поднял голову и увидел тень Олимпии и ее мужа, которые, высунувшись из окна, облокотились на подоконник и не двигались с места. Прервав разговор, который он вел с Мартой, аббат на минуту замер с запрокинутой вверх головой. Труши исчезли. Послышался глухой скрип оконной задвижки.
— Матушка, — сказал аббат, — ты бы пошла наверх; я боюсь, как бы ты не простудилась.
Старуха Фожа, пожелав всем спокойной ночи, ушла. Когда она удалилась. Марта возобновила прерванную беседу, приветливо, по обыкновению, спросив:
— Разве вашей сестрице стало хуже? Уже больше недели, как я ее не вижу.
— Ей необходим полный покой, — сухо ответил аббат.
— Она напрасно сидит взаперти; свежий воздух ей был бы полезен, — участливо продолжала Марта. — Хотя уже октябрь месяц, но вечера еще совсем теплые… Почему бы ей не спуститься в сад? Ведь она ни разу еще там не была. Вы ведь знаете, что наш сад в полном вашем распоряжении.
Он извинился, пробормотав что-то невнятное, между тем как Муре, чтобы окончательно его смутить, старался превзойти свою жену в любезности:
— Вот-вот! Это самое и я говорил сегодня утром. Сестрица господина аббата могла бы приходить сюда днем пошить на солнышке, вместо того чтобы сидеть замурованной у себя там, наверху. Можно подумать, что она не смеет даже подойти к окну. Уж не боится ли она нас? Ведь мы не такие страшные… Точно так же и господин Труш: он вихрем взлетает по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Передайте им, чтобы они как-нибудь вечерком спустились к нам. Они там, наверно, до смерти скучают одни в своей комнате.
Аббат в тот вечер как раз не был расположен выслушивать шуточки своего хозяина. В упор посмотрев на него, он отрезал:
— Весьма вам благодарен, но не думаю, чтобы они воспользовались вашим приглашением. Они очень устают за день и ложатся спать пораньше. По правде сказать, это лучшее, что они могут сделать.
— Как им будет угодно, господин аббат, — ответил Муре, задетый резким тоном священника.
— Вот еще! — воскликнул он, оставшись наедине с Мартой. — Пусть он не думает, этот поп, что мне так легко втереть очки! Ясное дело, он боится, как бы эта шантрапа, которую он у себя приютил, не подстроила ему какой-нибудь каверзы… Видела ты сегодня вечером, какую он напустил на себя строгость, когда заметил их у окна? Они за нами подсматривали. Все это к добру не приведет.
Марта блаженствовала. Брюзжание Муре не доходило больше до нее. Появившееся у нее чувство веры доставляло ей невыразимое наслаждение; тихо, постепенно отдавалась она во власть нахлынувшего на нее чувства; это ощущение убаюкивало ее, усыпляло. Аббат Фожа все еще избегал с ней разговоров на религиозные темы; он по-прежнему оставался ее другом, привлекал ее к себе только своей серьезностью, еле уловимым запахом ладана, исходившим от его сутаны. Два-три раза, оставшись с ним наедине, она вдруг разражалась судорожными рыданиями, сама не зная почему, но находя некую отраду в этих слезах. И каждый раз, стоило ему только молча взять ее руки в свои, как она успокаивалась, покоренная его спокойным и властным взглядом. Когда она пыталась рассказать ему о своих беспричинных печалях, о своих тайных радостях, о своей потребности в духовном руководстве, он с улыбкой прерывал ее, ссылаясь на то, что эти вещи не касаются его, что о них следует рассказать аббату Бурету. Тогда она, вся трепещущая, стала таить это про себя. А он поднимался все больше в ее глазах, становился недосягаемым, подобно божеству, к стопам которого она повергала свою душу.