К великому его изумлению, его жена приняла это известие совершенно спокойно, не сказала ни слова, только взглянула украдкой на него и на Лингарда. Но это не помешало ей на следующий день броситься вплавь за лодкой, на которой Лингард увозил няньку с плачущим ребенком. Олмэйру пришлось догонять ее на вельботе и вытаскивать из воды за волосы, причем она кричала и проклинала его так, что жутко становилось. Впрочем, поголосив два дня, она вернулась к своему прежнему образу жизни и целыми днями жевала бетель, сидя среди своих прислужниц в тупом безделье. После этого она быстро начала стариться и выходила из своей апатии лишь для того, чтобы едким словом или презрительным восклицанием отметить случайное присутствие своего супруга. Он выстроил ей отдельную хижину на берегу реки, где она жила в полном одиночестве. Посещения Лакамбы прекратились после того, как старый повелитель Самбира весьма кстати переселился в лучший мир, по воле господа бога и с помощью маленькой научной махинации. Преемником сделался Лакамба, которого друзья его арабы горячо поддержали перед голландскими властями; Сеид Абдулла стал главным дельцом на Пантэйской реке.
Разоренный и беспомощный Олмэйр задыхался в сетях их интриг. Его жизнь щадили только потому, что думали, будто ему известна драгоценная тайна Лингарда. Сам Лингард окончательно исчез. Он прислал из Сингапура письмо с известием, что ребенок здоров, что он поручил его попечениям некоей миссис Винк, а что сам он отправляется в Европу собирать средства на свое великое предприятие. «Я не предвижу затруднений, — писал он. — От денег отбоя не будет». Но этого, по-видимому, не произошло, потому что от старика пришло еще одно письмо — только одно, — в котором говорилось, что он болен, что никого из близких он не застал в живых, — и только. С тех пор он замолк окончательно. Очевидно, Европа поглотила раджу Лаута, и Олмэйр тщетно обращал взоры на запад в надежде, что из мрака разбитых упований блеснет для него луч света. Но проходили годы, и единственное, чего он мог ожидать, это — редкие письма от миссис Винк, а впоследствии и от самой девочки; только они и скрашивали ему жизнь среди торжествующей дикости речного поселка. Олмэйр жил совершенно одиноко. Он даже перестал посещать своих должников, которые, чувствуя над собой покровительство Лакамбы, упорно отказывались платить. Преданный суматриец Али варил ему рис и кофе, потому что он не доверял никому, меньше всех своей собственной жене. Уныло бродил он по заглохшим дорожкам вокруг дома, обходил разрушенные сараи и склады, где две позеленевшие бронзовые пушки да несколько поломанных ящиков с манчестерскими товарами напоминали ему о добром старом времени, когда здесь кипела работа, склады ломились от товаров, он наблюдал оживленные сцены прибрежной жизни, держа за руку свою малютку — дочь. Теперь же подымающиеся вверх по реке челноки скользили мимо маленькой заглохшей верфи «Лингард и К0», плыли дальше вверх по Пантэю и сновали у новой пристани, принадлежавшей Абдулле. Это происходило не по особой любви туземцев к Абдулле, а просто потому, что они не смели торговать с человеком, звезда которого закатилась. Они знали, что иначе им не будет пощады ни от самого араба, ни от раджи, что в трудную минуту ни тот, ни другой не даст в долг ни крупинки риса; а от Олмэйра помощи ждать было нечего, потому что ему и самому еле-еле хватало подчас. Олмэйра охватило отчаяние. Он был так одинок, что нередко завидовал своему ближайшему соседу, китайцу Джим-Энгу, который покоился на груде циновок, с деревянной подушкой под головой, с трубкой опия в ослабевших руках. Однако сам он не искал утешения в опиуме, может быть потому, что это дорого стоит, а может быть и потому, что гордость белого человека спасала его от этого падения; но, вероятнее всего, его удерживала мысль о маленькой девочке в далеких поселениях у пролива. Он стал получать о ней известия чаще с тех пор, как Абдулла купил пароход, совершавший рейсы между Сингапуром и Пантэйским поселком тприблизительно раз в три месяца, Олмэйру казалось, что он теперь ближе к своей дочери. Он мечтал повидать ее, собирался съездить в Сингапур, но с году на год откладывал свою поездку, постоянно надеясь на какой-нибудь счастливый оборот дел. Ему не хотелось явиться к дочери с пустыми руками, без слов ободрения и надежды. Он не мог осудить ее на ту дикую жизнь, которую вел сам. Что бы она подумала о нем? Он прикидывал в уме ее года, она теперь уже взрослая женщина — и притом женщина образованная, молодая, полная надежд, он же чувствовал себя стариком, потерявшим всякую надежду, очень похожим на окружавших его дикарей. Он спрашивал себя: какова будет ее дальнейшая жизнь? Он еще не мог ответить на этот вопрос, а потому не решался явиться к ней, хотя и тосковал по ней безумно. И таким образом он колебался много лет подряд.
Неожиданное появление Найны в Самбире положило конец этим колебаниям. Она приехала на пароходе, под охраной капитана. Олмэйр увидал ее с удивлением, к которому примешивался восторг. За эти десять лет ребенок успел превратиться в женщину, черноволосую, с оливковой кожей, высокую и красивую, с большими печальными глазами, в которых испуганное выражение, свойственное малайкам, было смягчено оттенком вдумчивости, унаследованным ей от предков-европейцев. Олмэйр с ужасом думал о встрече между своей женой и дочерью, о том, как эта серьезная девушка в европейском платье отнесется к своей матери — неряшливой, полунагой и угрюмой, жующей бетель, сидя на корточках в темной лачуге. Кроме того, он опасался какой-нибудь выходки со стороны этой бешеной женщины; до сих пор ему кое-как удавалось обуздывать ее, спасая тем самым остатки своей разрозненной обстановки. Стоя на самом солнцепеке перед запертой дверью хижины, он прислушивался к звукам беседы, недоуменно спрашивая себя, что происходит в хижине, откуда с первых же минут свиданья были изгнаны все прислужницы. Они теперь столпились у частокола и, полузакрыв лица покрывалами, болтали между собой, строя догадки и сгорая от любопытства. Он совершенно забылся, пытаясь уловить отдельные слова сквозь бамбуковые стены, так что капитан парохода, проводивший девушку до дома, из боязни, чтобы его не хватил солнечный удар, взял его под руку и увел в тень веранды, где уже стоял сундук Найны, доставленный сюда матросами парохода. Как только капитан Форд уселся перед полным стаканом и закурил сигару, Олмэйр попросил объяснить ему неожиданный приезд его дочери. Форд почти ничего не сказал путного; он только прошелся в туманных, но сильных выражениях насчет глупости женщин вообще и миссис Винк в частности.
— Знаешь, Каспар, — сказал он в заключение взволнованному Олмэйру, — чертовски трудно иметь в доме девушку-метиску. Мало ли дураков на свете! Повадился там какой-то юнец из банка и начал таскаться во всякое время к Винкам в бунгало; а старуха-то и вообразила, что это он ради ее Эммы старается. Ну и буря же поднялась, скажу я тебе, когда она наконец дозналась, чего eMyfB сущности, нужно! Она и часу больше не захотела держать Найну в доме. Я услыхал об этой истории и отвел девочку к своей жене. Моя жена баба не плохая, — для бабы, разумеется, — и ей-богу, мы бы оставили девочку у себя, но только она сама не захотела. Да тише ты! Не кипятись, Каспар! Сиди смирно. Что ты тут поделаешь? Да оно и лучше так, — пусть девочка остается у вас. Ей там никогда не было хорошо. Винковские девчонки просто нарядные мартышки, и ничего больше. Они заносились перед ней. Ты не можешь сделать ее белой; ведь не можешь? Так нечего тебе и ругаться. Это не мешает ей быть славной девочкой; но она не захотела ничего рассказать моей жене. Если хочешь знать, — расспроси ее сам; но я на твоем месте оставил бы ее в покое. Что же касается платы за ее проезд, то ты об этом не беспокойся, старина, если у тебя сейчас в деньгах недохват. — И, бросив сигару, моряк отправился на свое судно «задать им там встряску», как он выражался.
Олмэйр тщетно ожидал, чтобы дочь объяснила ему причину своего возвращения. Но она ни словом не обмолвилась о своей сингапурской жизни. Он же боялся спрашивать, робея перед спокойной бесстрастностью ее лица, перед торжественным взором этих глаз, глядевших мимо него на большие, безмолвные леса, дремлющие в величавом спокойствии под усыпляющий лепет широкой реки. В конце концов он примирился с положением, осчастливленный нежной и покровительственной привязанностью, которую выказывала ему девушка. Правда, она проявляла свое чувство чрезвычайно неровно. У нее были свои дурные дни, как она их называла, тогда она обыкновенно навещала мать в прибрежной хижине; она выходила оттуда такой же непроницаемой, как всегда, но только у нее тогда в ответ на всякое его слово были готовы либо пренебрежительный взгляд, либо краткая отповедь. Он привык даже к этому и в такие дни вел себя тише воды, ниже травы, хотя его очень тревожило влияние его жены на девушку. Во всем остальном Найна поразительно быстро приспособилась к условиям полудикой и убогой жизни. Она беспрекословно и без видимого отвращения мирилась с запущенностью, разрушением и бедностью домашнего обихода, отсутствием обстановки и однообразием стола, состоявшего преимущественно из риса. Она жила вместе с Олмэйром в маленьком, обветшалом домике, первоначально построенном Лингардом для молодой четы. Приезд ее породил множество толков среди малайцев. Толпы женщин и детей приходили по утрам к молодой Мем-Путай — просить наговора от всяческих телесных немощей; с наступлением вечера важные арабы в длинных белых балахонах и желтых безрукавках медленно проходили по пыльной тропинке вдоль берега, направляясь к калитке Олмэйра; они торжественно посещали этого «неверного» под предлогом каких-то дел, — на самом же деле лишь для того, чтобы, с соблюдением всех правил приличия, одним глазком взглянуть на девушку. Даже сам Лакамба вышел из-за своих палисад, сопровождаемый торжественной свитой военных челноков и красных зонтиков, и причалил к ветхой пристаньке «Лингарда и К°». Он объявил, что приехал купить пару медных пушек в подарок своему приятелю — вождю самбирских даяков, и покуда Олмэйр, не веря ему, но соблюдая величайшую вежливость, хлопотал о том, чтобы откопать в складах старые орудия, раджа сидел на веранде, окруженный подобострастной свитой, в напрасном ожидании появления Найны. У нее был один из ее дурных дней, и она укрылась в хижину к матери, откуда они вдвоем наблюдали за всеми церемониями на веранде. Разочарованный, но все же учтивый раджа отбыл наконец, и Олмэйр вскоре начал пожинать плоды улучшившихся отношений с местным владыкой. Некоторые из наиболее безнадежных должников вдруг вернули ему деньги со множеством низких селямов и тысячью извинений. Это слегка ободрило Олмэйра. «Может быть, еще не все потеряно», — думал он. Арабы и малайцы наконец признали за ним кое-какие таланты. И он, по своему обыкновению, принялся строить обширные планы, мечтать о каких-то необыкновенных сокровищах, которые достанутся ему и Найне. Под влиянием этих оживших надежд он попросил капитана Форда написать в Англию и навести справки относительно Лингарда. Жив ли он, или умер? А если умер, то не оставил ли каких-нибудь бумаг, документов, каких-нибудь намеков или указаний, относящихся к его великому предприятию. Сам Олмэйр тем временем в одной из пустых комнат среди груды всякого хлама нашел записную книжку старого искателя приключений. Он принялся изучать корявый почерк, которым были покрыты ее страницы, и часто задумывался над ними. Были и другие причины, выводившие его из его обычной апатии. Волнение, вызванное на острове учреждением британской «Борнейской Компании», отразилось даже на ленивой пантэйской жизни. Предстояли крупные перемены, шла речь об аннексии; арабы вдруг стали вежливы. Олмэйр начал строить новый дом в расчете на будущих инженеров, агентов или поселенцев будущей Компании. Полный самых радужных надежд, он истратил на эту постройку свои последние наличные гульдены. Одно только омрачило его счастье, — жена его вышла из своего уединения, внеся свою зеленую куртку, свои узкие саронги,[4] свой пронзительный голос и свою внешность ведьмы в его тихую жизнь в маленьком бунгало. Дочь его, по-видимому, с полнейшим равнодушием отнеслась к этому дикому вторжению в их повседневный обиход. Это ему не понравилось, но он не решился ничего сказать.