— Ты хорошо знаешь этот перстень, — сказал Бабалачи. — Он никогда не сходил с руки Дэйна. Мне сейчас пришлось сорвать кусок мяса, чтобы снять его. Веришь ли ты мне теперь?
Олмэйр вскинул руки над головой, а потом бессильно уронил их в полном оцепенении отчаяния. Смотревший на него с любопытством Бабалачи, к удивлению своему, заметил, что он улыбается. Странное представление овладело мозгом Олмэйра, потрясенным этим новым бедствием. Ему показалось, что в течение многих лет он непрерывно падал в яму. День за днем, месяц за месяцем, год за годом — все падал, падал, падал. Яма черная, круглая, с гладкими стенками, и эти черные стенки летели кверху с утомительной быстротой. Потом раздался шум падения, который он, казалось, все еще слышал; наконец, ужасный толчок — он упал на дно и остался жив и невредим, а Дэйн лежал мертвый, с переломанными костями. Это показалось ему смешно. Мертвый малаец, он часто и без малейшего волнения видал мертвых малайцев; но на этот раз ему хотелось плакать — плакать над участью одного знакомого ему белого человека: этот человек упал в глубокую пропасть — и не убился. Ему представлялось, что он как будто стоит в стороне, немного поодаль, и смотрит на некоего Олмэйра, над которым стряслась большая беда. Бедный, бедный Олмэйр! Почему он не перережет себе горло? Ему хотелось поощрить его в этом направлении; ему поскорее хотелось увидать его мертвым, лежащим поперек того, другого трупа. Почему он не ум- |)ет и не прекратит своих страданий? Он бессознательно громко застонал и вздрогнул, испугавшись звука собственного голоса. Уж не с ума ли он сходит? В ужасе от этой мысли он повернулся и бросился бежать к дому, твердя: «Я не схожу с ума, конечно, нет! Нет, нет, нет!» Он старался сосредоточиться на этой мысли. Он не сходит с ума, не сходит! Он спотыкался, ничего не видя, когда избегал по ступенькам, все быстрее и быстрее повторяя эти слова, словно в них таилось его спасение. Он увидал стоявшую на веранде Найну и хотел сказать ей что-то, но только никак не мог нспомнить, что именно, — так он старался не забыть, что он и не думает сходить с ума. Он продолжал твердить это, бегая вокруг стола, покуда не наткнулся на одно из кресел и не свалился в окончательном изнеможении. Он сидел, дико уставясь на Найну, все продолжая уверять себя в своей умственной нормальности и удивляясь тому, что девушка пятилась от него, широко раскрыв глаза от испуга. Что с ней такое? Ведь это глупо, наконец! Он изо всей силы ударил кулаком по столу и закричал хриплым голосом: «Подай мне джину! Живее!» Найна убежала, а он продолжал сидеть в кресле, очень тихо и спокойно, сам удивляясь наделанному им шуму.
Найна вернулась, неся в руках стакан джина. Олмэйр сидел и рассеянно смотрел перед собой. Он чувствовал страшную усталость, словно после долгого странствия, точно он прошел много, много верст в то утро и теперь страстно мечтал отдохнуть. Он дрожащей рукой взялся за стакан, и, пока он пил, зубы его стучали о стекло. Он осушил стакан и тяжело поставил на стол. Потом медленно перевел взгляд на Найну, стоявшую перед ним, и твердо сказал:
— Теперь все кончено, Найна. Он умер, а это все равно как если бы я сжег свои лодки.
Он почувствовал гордость от того, что мог говорить так спокойно. Положительно, он и не думает сходить с ума. Эта уверенность придала ему бодрости, и он продолжал говорить, рассказывать о том, как найден был труп, все время с удовлетворением прислушиваясь к собственному голосу. Найна стояла совершенно спокойно, легко положив руку на плечо отца; она не изменилась в лице, но каждая черта ее, самая ее поза выражали напряженное, тревожное внимание.
— Так, значит, Дэйн погиб, — холодно сказала она, когда отец ее замолчал.
Деланно-спокойное поведение Олмэйра мгновенно уступило место взрыву бурного негодования.
— Ты стоишь как истукан, — сердито закричал он, — и рассуждаешь со мной так, будто речь идет о пустяках! Да, он умер! Понимаешь ли ты это? Умер! Но тебе и горя мало. Тебе никогда ни до чего дела не было, хотя ты и видела, как я боролся, трудился, старался; но тебя это ничуть не трогало, а моих мучений ты просто-напросто никогда не замечала. Никогда, никогда! У тебя нет сердца, да и ума у тебя нет, иначе ты поняла бы, что я трудился ради тебя и твоего счастья. Я хотел разбогатеть, хотел вырваться отсюда. Я хотел, чтобы белые люди преклонялись перед твоей красотой и богатством. Я на старости лет стремился уехать в чужую для меня страну, вернуться к чуждой мне цивилизации — а для чего? Для того, чтобы увидеть твои триумфы, твое счастье. Ради этого я терпеливо влачил ношу труда, разочарований, унижений среди здешних дикарей и все это уже почти держал в руках.
Он взглянул на внимательное лицо дочери и вскочил на ноги, опрокинув при этом стул.
— Слышишь? Все это уже было близко, совсем близко, почти в руках у меня…
Он остановился, стараясь преодолеть свой нарастающий гнев; но это ему не удалось.
— Или у тебя нет сердца? — продолжал он. — Или ты живешь без надежд? — Молчание Найны выводило его из себя, и он возвысил голос, хотя все еще старался совладать с собой.
— Неужели ты согласна жить и умереть в этой злосчастной дыре? Да отвечай же хоть что-нибудь, Найна! Неужели в тебе нет сострадания? И ты ни словом не можешь утешить меня, меня, который так любил тебя?
Он некоторое время ждал ответа; не получив его, он потряс кулаком перед лицом дочери.
— Ты, кажется, идиотка! — заревел он.
Он оглянулся, ища стул, поднял его и тяжело на него опустился. Гнев его улегся, и ему стало стыдно своей вспышки; но в то же время он чувствовал облегчение, что наконец-то объяснил дочери скрытый смысл своей жизни. Он вполне искренне верил, что это так, будучи обманут эмоциональной оценкой своих побуждений и не имея возможности понять бесчестность своих поступков, беспочвенность своих стремлений, ничтожество своих сожалений. Теперь сердце его преисполнено было огромной нежности и любви к дочери. Ему хотелось видеть ее несчастной, чтобы разделить ее скорбь; но ему хотелось этого лишь потому, что все слабые натуры мечтают разделять свое горе с существами, в нем неповинными. Если бы она сама страдала, она поняла бы и пожалела бы его; а так она не хотела — или не могла — найти ни слова утешения в его ужасающей беде. Сознание его абсолютного одиночества ударило его по сердцу с такой силой, что он весь задрожал. Он покачнулся и повалился лицом на стол, протянув перед собой напряженные, окоченелые руки. Найна сделала быстрое движение в сторону отца и опять остановилась, глядя на седую голову, на широкие плечи, судорожно потрясаемые бурностью его чувств, нашедшей наконец исход в слезах и рыданиях.
Найна тяжело вздохнула и отошла от стола. С ее лица сбежало каменное безразличие, доведшее ее отца до этого взрыва печали и гнева. Выражение ее черт, которых Олмэйр больше не видел, быстро изменилось. Она, по-видимому, совершенно равнодушно выслушала мольбу Олмэйра об участии, об одном только словечке утешения, но грудь ее разрывалась от противоречивых порывов, порожденных неожиданными — или, по крайней мере, не так скоро ожидаемыми ею — событиями. Зрелище его скорби глубоко взволновало ее сердце; она знала, что одним словом могла положить конец его горю, всей душой рвалась успокоить это истерзанное сердце — и в то же время с ужасом внимала голосу своей всемогущей любви, приказывавшему ей молчать. И она покорилась этому голосу после короткого отчаянного возмущения ее прежнего «я» против нового начала ее жизни. Она вооружилась абсолютным молчанием, своей единственной зашитой против какого-нибудь рокового признания. Она не решалась сделать знак, прошептать слово, так она боялась сказать что-нибудь лишнее; самая сила переживаний, взволновавших сокровеннейшие тайники ее души, как будто превратила ее в камень. Расширенные ноздри и сверкающие глаза — вот единственные признаки, выдававшие бурю, бушевавшую у нее внутри; но этих-то признаков волнения своей дочери Олмэйр не мог увидать, потому что гнев, жалость к самому себе и отчаяние застилали ему зрение.