Литмир - Электронная Библиотека

– А как же святая простота? – спросил Тони. – Я думал, мы эту арт-тему в прошлом году проходили.

– Не делай вид, что не понимаешь, – распалился Алан. – Тут все дело в контексте. Вот Fischerspooner, по-твоему, сложная музыка была? А Pussy Riot? А, прости господи, первый альбом тех же Velvet Underground? Понял теперь? Это другая система координат. В ней мы можем играть что хотим.

– Циничненько, – сказал Брет одобрительным тоном.

– Это не цинизм. Цинизм – это ты со своим ехидством бесконечным. Отгородился им от мира и не позволяешь себе ничего реально чувствовать.

– Ну почему же. Сейчас, например, у меня реально свербит в жопе.

– У меня еще более циничный вопрос, – встрял Эдди. – За тираж диска Слава готов платить?

– Да, сто процентов. И за рекламные материалы.

– Тогда я за. Только пусть договор пришлет.

– Я тоже, – сказал Тони.

Алан с полуулыбкой откинулся назад и, насвистывая что-то минорное, уставился в окно, на бетон разделителя, струящийся в усеченном овале от левой фары.

– Не свисти ночью, духи придут, – сказал Брет. – Китайское суеверие, да, Эдди?

– А? Понятия не имею, – раздраженно ответил Эдди. Меньше всего ему хотелось, чтобы Алан прекратил свистеть. Он очень хорошо знал эту мелодию.

* * *

Прошло почти три года, прежде чем назойливая фраза на 7 / 8, пришедшая к Эдди осенней ночью в Энн-Арборе, превратилась в полноправную песню. За это время под потрясенное безмолвие Уильяма Ю его сын стал профессиональным рокером: к началу 2008 года Эдди пробыл клавишником “Гистерезиса” дольше, чем аспирантом Мичиганского универистета. Мини-триумф Failed State, в радужном отсвете которого три четверти группы переехали в Нью-Йорк (первый барабанщик, яростный панк по имени Крис Нитли, так и не решился расстаться с должностью младшего менеджера по продажам в штаб-квартире сети книжных магазинов “Бордерс”), даже на время снял вопросы о потенциальной прибыльности нового ремесла. Кроме того, от Форт-Грина, где поселился Эдди, до родительского дома было сорок минут езды на электричке, и он заглядывал в Ист-Норвич еженедельно. Удивительным образом отказ от всего, что уготовили ему семья и школа, только приблизил его к идеалу послушного сына.

Примерно ту же роль Эдди исполнял и в группе. Ни доля внимания толпы (в 2008-м речь еще могла идти о “толпе”), ни лавры соавтора его не манили. На сцене он оборудовал свое гнездо на правом фланге так, чтобы оставаться практически невидимым: его сокрушенное концентрацией лицо – лицо инженера из ЦУПа, руководящего запуском, – всходило и заходило между ярусами стенда, на котором расположились родес-пиано и сэмплер. На репетициях его полностью устраивал сложившийся статус-кво, при котором Алан ставил им – сперва с мини-диска, затем с телефона – демо-версии готовых песен (чаще всего просто спетые под гитару, но иногда и с рудиментарной аранжировкой), а группа проводила несколько часов, разминая рисунок и ругаясь о темпе, то есть всячески подлаживая новинку под себя. Иногда в результате этих сессий менялась тональность – иначе Алана необъяснимо влекло к A# – или растягивалась кода, но Эдди не помнил ни одного случая, чтобы какая-то из композиций претерпела более радикальные изменения. О текстах не заикался никто: территория слов и, шире, всех издаваемых гортанью звуков принадлежала певцу по умолчанию. Один раз, когда Брет робко обратил внимание Алана на то, что во французском термине roman à clef последнее “ф” не произносится (тот зарифмовал его с my manic laugh), Алан молча поднял стойку с микрофоном, поставил ее перед Бретом и вышел из студии.

Тем не менее весна 2008-го казалась подходящим временем для экспериментов. Второй барабанщик – немногословный чех, спешно нанятый в первые же недели нью-йоркского существования группы, чтобы не пропустить важную серию концертов, – был единогласно изгнан после того, как сгибы его локтей покрылись укусами ос и аспидов, а с репетиционной точки начали исчезать шнуры. Его сменил веселый тридцатипятилетний турок Тони Эроглу. Эроглу работал управдомом в здании, где снял однушку Брет; по ночам из его полуподвальной мастерской глухо, как заложник, лупил в левую стенку фойе ровный барабанный бит. Там, в мастерской, Тони прятался от жены и трех детей, живущих на том же этаже по другую сторону от фойе. Под утро слева затихали барабаны, Тони на цыпочках пересекал фойе, и справа начинали греметь кастрюли.

Притираясь к очередной замене, группа чуть отошла от своего стандартного репертуара и даже попробовала пару раз – это слово вселяло в Алана особое омерзение – “джемовать”. В один из таких моментов, набравшись смелости, Эдди начал с напускной небрежностью наигрывать свою фразу в 7 / 8. Он даже позволил себе пару раз ошибиться, как будто придумал этот рифф на ходу.

На самом деле, наверное, не существовало мелодии, которую Эдди знал лучше. Он носил эти 14 долей в себе три года – без изменений, без улучшений, словно звуковой код от личного сейфа. Иногда, особенно при быстрой ходьбе, он мог внезапно осознать, что фраза, закольцевавшись, крутится у него в голове уже несколько минут. Она стала органичной частью Эдди Ю. Чтобы вызвать эти несколько нот к жизни, механизм памяти не требовался вообще. Достаточно было прислушаться, и ноты отыскивались – в подкорке, в фоновом гуле живущего тела, где-то между дыханием и шумом крови в ушах.

– Ого, – сказал Алан. – Это что?

Эдди удивился в ответ. Неужели и вправду за годы полного симбиоза между ним и мелодией она ни разу не вырвалась наружу? Неужели окружающие не начинали ее слышать, словно дальние колокола или мелодию грузовичка с мороженым, при его появлении? Как можно вообще эту мелодию не знать?

– Да так, – пожал плечами Эдди. – Вещичка одна.

– Сыграй еще раз.

– Легко.

Эдди заиграл. На сей раз Брет начал мягко трогать струны баса, осторожно, как бы на полях, обозначая возможные места смены аккордов. С каждой новой нотой рифф, не меняясь сам по себе, звучал совершенно по-иному: нейтрально (соль), щемяще (ми), триумфально (си), тревожно (ля-диез). Семь лет уроков, и все равно способность музыки столь скудными средствами диктовать настроение представлялась Эдди разновидностью вуду. Он знал, конечно, что виной всему заученные, обусловленные культурой представления о гармонии, что все интервалы условны, что человеку, выросшему на азиатской или африканской музыке, минор не обязательно сообщает печаль; на японских свадьбах играет мелодия, под которую американским любовникам впору было бы заключать разве что суицидальный пакт. И все же, и все же – чем еще, кроме колдовства, объяснить ощущение, будто твою душу катапультирует из тела огромной рогаткой, каждый раз, когда, скажем, у Blur в Death Of a Party ре мажор обрушивается в си минор?

– Раз-два-три-четыре, раз-два-три… Выебываешься, да? – Никто так не умел развеять магию момента, как Тони. Несколько тактов он отбивал ритм палочками, считая вслух, затем внезапно переключился на сухое строгое диско школы Стивена Морриса: чередующиеся большой барабан и хай-хэт с маленьким взрыком том-томов на каждой второй семерке. Под протекцией Тони Брет осмелел и заиграл в полную силу в стиле даб, поддевая басом слабые доли. Алан сосредоточенно слушал, опустив глаза и мерно кивая в такт. Его ладони обнимали решетку микрофона, будто закрывая рот свидетелю, хотя, по сути, этим жестом он лишал голоса сам себя.

Раз-два-три-четыре, раз-два-три. Это была, бесспорно, танцевальная музыка, почти что хаус, но хаус с изъяном, креном, заячьей губой; под него одинаково трудно было устоять на месте и танцевать. Раз-два-три-четыре. Эдди, обомлев, играл по кругу свое – хотя теперь уже не только свое – арпеджио, крутил его, как гимнастка шелковую ленту. Как ленту Мебиуса, постоянно рвущуюся и склеивающую себя заново в одном и том же месте. Как Уробороса, с каждым оборотом откусывающего еще по дольке себя. Раз-два-три. Студию перед его глазами слегка качало.

7
{"b":"183278","o":1}