— Остров Змеиный, — сказал Добрыня, — где это?
— Остров Змеиный, — заторопился грек, — это маленький островок на Черном море. Совсем маленький. Его легко пропустить. Он в полудне пути от устья Дуная.
— И что там?
— Там ничего нет. Там раньше стоял храм. Очень, очень древний храм. Когда еще и этого города не было, и когда Рима не было, он уже стоял здесь. Там жили жрецы. Уже много веков там никто не живет.
— Молодой народ… — забормотал патриарх за стеной, — не помнит ничего… У греков был герой Ахилл. Он погиб в Троянскую войну. Но молодой народ не знает пока о Троянской войне. Прах Ахилла его друг Патрокл перенес на этот остров. Ахилл и Патрокл были… мы об этом никогда не думали, но это забавно… Ахилл и Патрокл были греческие богатыри… Говорят, что на острове Змеином — вход в ад…
Хотя патриарх говорил тихо, готов поклясться, что! слабое эхо прошло по комнате: «в ад… ад… ад…»
— Волхв там один? — спросил Илья, не обращая внимания на зловещее эхо.
— Не знаю. Он там.
— Как долго он там пробудет?
— Не знаю. Ничего больше не знаю. — Грек снова поднял голову, мельком взглянул на нас: — Он опасен, как волк.
— Знаем, — буркнул Илья. Он потоптался на месте, с некоторым сожалением поглядывая на грека, как будто сокрушаясь, что нельзя его хорошенько потрясти, потом кивнул на стену, за которой, как видно, все еще сидел и слушал патриарх, наклонился к нам и шепнул:
— С этим прощаться будем или как?
— Или как, — сказал Добрыня. — Если ты не хочешь, чтобы он наставил тебя в христианской вере.
Илья потоптался в поисках выхода; тут дверь распахнулась там, где ей и быть-то, казалось, не полагалось бы, и мы поняли, что разговор действительно окончен.
За стенами монастыря Сила исчезла. Был просто сухой сладкий воздух. Кипарисы, как монахи, стояли кругом. Слышался говор города.
— Домой? — сказал я.
— У богатыря нет дома, — неожиданно горько сказал Добрыня, и я вспомнил, что у Добрыни-то дом был, но дом этот был разрушен Волхвом…
Я не стал ничего возражать, хотя Добрыня мог бы и привыкнуть к тому, что я любое временное пристанище называю домом. Так уж я устроен, что стоит мне приехать куда-то, как я сразу называю место, где я остановился, домом. Может быть, потому, что настоящего дома у меня действительно не было и, судя по всему, никогда уже и не будет. Но ничего плохого я в этом не видел и, стряхнув с себя некоторое оцепенение, направился за товарищами.
Вскоре мы уже укладывались на ночь в келье, которую отвел нам монастырь. И тут мне неудержимо захотелось веселья.
— Богатыри, — сказал я, — а не провести ли нам последнюю ночь в Царьграде весело?
Добрыня посмотрел на меня сумрачно и стал раздеваться: он думал о Волхве. Илья с кряхтением принялся стягивать сапог: он не мог оправиться от встречи с патриархом. Я пожал плечами, смахнул с себя пыль и вышел.
Дорогу в веселые кварталы я знал преотлично. Чем ближе я был к цели, тем сильнее билось сердце, те полнее кровь наполняла жилы. Я чувствовал, что молодею.
Знакомая харчевня была полна народа. Запахи жареной рыбы, масла, вина, пота ударили мне в нос, были бы неприятные запахи, если бы я не знал, что они связаны с весельем. Хозяин уже бежал ко мне, уже появились девицы…
Я спросил вина; я не узнавал девиц: я не был Царьграде года три, и за это время прежние успели состариться и уйти. А вот хозяин помнил меня, и помнил его. Терпкое вино казалось мне слабым, и пил кубок за кубком, я уже болтал с кучерявой девой которая обнимала меня за шею, вот уже за моим столом сидели прихлебалы и пили за мое здоровье.
— Чтобы оба твои меча были сильны — крикнул один, и все захохотали.
— Чтобы тебе никогда не пришлось вытаскивать свой единственный кинжал из ножен! — крикнул я ответ, чувствуя, что хмелею.
Мне нравилась эта гречанка, я знал, что уже скор буду с ней наверху.
Но я явно не нравился тому греку, который подольстился к моим мечам и над которым я в ответ посмеялся.
— Я сказал: «Чтобы оба твои меча были сильны» но я не закончил: как они бывают сильны у настоящих мужчин, к которым ты не принадлежишь! — выкрикнул он под одобрительные возгласы.
Я понял, что меня здесь уже все забыли, кроме хозяина, поэтому стряхнул с себя мою подругу и ударом кулака отбросил насмешника. Товарищи его вскочили. Угрожающе зашумев, они стали надвигаться меня. Греческие моряки люди крепкие, и я уже предвкушал хорошую потасовку, когда вдруг в воздухе просвистел нож — я едва успел увернуться. Не знаю, кто его швырнул, но только через мгновение я опрокинул длинный стол на нападающих и затем ринулся на них с кинжалом — меч было рано обнажать.
Женщины, конечно, завизжали, хотя видели потасовки по нескольку раз на дню; мужчины были намерены расправиться с наглым иноземцем. Для начала я прошелся, как я сам называю это, вихрем-кругом, выставив перед собой кинжал: это когда ты, вертясь и держа все в поле зрения, срываешься с места и расчищаешь близ себя круг. Прибавилось криков; появились стоны. Я был уже безжалостен: неизвестный нож метил мне в шею, и после этого было не до жалости. Все же желая избежать уж слишком большого кровопролития, я схватил скамью и принялся кружить ею вокруг себя, раня, но не калеча. Тут противники мои бежали. Я вытер пот, огляделся, поманил гречанку:
— Пойдем.
— Куда же мы пойдем, господин, сейчас здесь будет стража?
— Царьград, девочка, город большой…
Я без труда достучался на рассвете до привратника в нашем монастыре: уже шла служба. Чрезвычайно довольный собой, я пробрался в нашу келью. Добрыня тут же проснулся, с неодобрением посмотрел на мои ссадины и снова заснул. Илья, как видно, лежал без сна. Не проявляя никакого интереса к моим похождениям, он ворочался, вздыхая, а потом вдруг спросил меня:
— А что, Алеша, Бог христиан в самом деле сильнее?
Остров открылся нам внезапно. Он словно выплыл Со Дна моря, как гигантская горбатая рыба. Казалось, е мгновение назад вокруг не было ничего, кроме прозрачных зеленых волнующихся вод, вскипающая под килем нашего суденышка, да бледно-голубого выжженного неба. Над водами этими и под небом этим было покойно, и я век бы лежал под солнцем на палубе и лениво глядел в воду, привалившись к борту.
Как всегда в тайне от всех, я размышлял о Силе. Ни с кем, кроме Святогора, я не говорил о ней, да и то всегда говорил Святогор, а я помалкивал и сопрягал его учение с тем, что вертелось у меня в голове и что я уже смутно понимал и чувствовал сам. Добрыня все обижается на меня за то, что я избегаю разговоров о Силе. Но я уверен, что чем меньше говоришь о Силе тем лучше. Незачем делиться тем, что знаешь, и я не хочу ничему открыто учиться у других. Незачем к тому же будоражить Силу. Свою Силу нужно хранить в тайне от всех. Я не знаю, кому она подвластна. Но, по-моему, чем меньше эти существа или одно Велика Существо слышат от смертных разговоры про Силу, тем с большей охотой они наделяют их ею. Я зная Добрыня не согласен со мной. Он считает, что над едва ли не устраивать советы посвященных, говорить о Силе, доискиваться до ее истоков и учить друг друга. Пускай обижается на меня Добрыня, но все это смешно. Кстати, я чувствую, что моя Сила не слабее его. К тому же я доподлинно знаю, что умею кое-что, чей Добрыня не умеет. Но пускай он, да и никто не знает этого. Я вообще люблю жить в тайне. Вот Добрыня тоже, казалось бы, любит тайные подвиги, но все же несет их как бремя. Илья — ох, Илья вообще трубя не только о том, что было, но и о том, чего и не был никогда. А я бы хотел всю жизнь быть скрытым от других завесой тайны, и только иногда появляться из-за нее. Что ж — появляться в лучах славы, но чтобы тут же снова исчезнуть. Вот Илья — он весь на виду. Вот Добрыня — он терзается из-за того, что скрывает от нас что-то (и не догадывается, что мы зачастую знаем, что он скрывает). Его называли тайным богатырем князя Владимира, но на самом-то деле куда больше тайны было вокруг моей жизни. Илья неотступно думает о том, что будут люди говорить, и хочет, чтобы песни о нем пели и через сто лет после смерти. Добрыня печется о том, чтобы поспеть всюду, где есть нужда в богатыре, и держит в уме все склоки всех княжеских дворов, и даже склоки Степи. А я — я хочу прожить свой век так, чтобы радоваться ему. Какой прок в том, чтобы жить, мучаясь, пусть даже от благих мыслей? Когда несколько лет назад Добрыня метался в жару и бреду, потому что в его плече сидел волос Змея, снаряженный Силой Волхва, я провел у его изголовья недели две. И если бы он умер, я бы отомстил Волхву, хотя бы это стоило мне жизни. Но я наслаждался бы этой местью, я бы радовался и своим последним дням, я бы любил каждое мгновение их. И только так, на мой взгляд, стоит жить. Если плакать — так радоваться этим слезам. Если кручиниться — так любить себя в этой кручине, потому что это сильное чувство, и ты в этот миг — как раскаленный меч. А жить так, как живет Добрыня, нося тоску вокруг себя как облако, или как Илья, хлопоча о посмертной славе, я не могу и не хочу. Если Добрыня тайный богатырь, а Илья — могучий богатырь, то я, наверное, богатырь веселый. Знаю, товарищи корят меня за мою беспечность. Но то, что они принимают за беспечность — это умение прожить по-настоящему всю свою жизнь, умение, которого они, по-моему, лишены. Вон Добрыня сидит и хмурится, и думает о том, что делает сейчас князь Ярослав, и прочны ли рубежи земли Русской, пока мы в отлучке. А что проку думать об этом, когда мы здесь? о радоваться солнышку и морю, тому, что тело крепко, что раны зажили, что дух тверд. Скоро, скоро, Добрыня, мы перестанем быть молоды, да ты уж, пожалуй, и перестал быть молодым, хотя мы почти ровесники, а мне тридцать пять. И вот Илья, посмотрите на него, он вздыхает и думает явно о том, что суденышко наше непрочно, и как бы нам не пойти кормить рыб, и о том, что годы его уже немалые, сил немного, а будут ли о нем петь после смерти — то одному лишь Богу известно. Вот когда развалите суденышко — тогда и думать будем, а когда помрем так не все ли равно, будут ли нас помнить или забудут. А ведь, Илья, были богатыри и до нас, а вот уже Святогора, нашего с тобой Учителя, начинают забывать, врут о Святогоре, а то и вовсе считают его придуманным. А ведь, Илья, мы-то с тобой знаем, что за богатырь был Святогор… Веселей, веселей надо! друзья мои. А вы — беспечность…