Володя Красюк был очень похож на своего дядю Станиславского в молодости – фигурой, лицом, всем обликом. Но не талантом. Он был красив, хорошо воспитан, послушен, старателен. Иногда во время сцены он вдруг спрашивал: «Тетя Зина, я правильно делаю?» У Зинаиды Сергеевны раздувались ноздри, и она, сдерживая легкое раздражение, говорила: «Прошу продолжать».
Так до осени 1930 года моя жизнь была заполнена занятиями в студии, печатанием якобы нужных бумаг, за которые я получала (благодаря Енукидзе) как раз столько, сколько нужно было для оплаты занятий. Позднее, уже будучи в театре, я узнала, как много добра делал он не только для нас, но и для Художественного театра и его актеров: комнаты (тогда отдельных квартир почти не было), путевки, лечение, выезды «стариков» за границу для лечения и многое другое. Енукидзе очень любил театр и артистов. Он любил делать добро.
В свободное от основных дел время я довольно много ходила в Оперную студию Константина Сергеевича. Там все было «свое».
Как же Станиславский умел добиваться в опере живого общения, необыкновенной пластики, искренности! Иногда, например в «Богеме» или в «Майской ночи», мизансцены строились так, что казалось – петь невозможно, а пели и были живыми людьми, и радостно было не только слушать прекрасное пение, но и участвовать в «жизни человеческого духа» на сцене.
У Константина Сергеевича не было разделения на солистов и хор. Солисты участвовали в хоровых ансамблях, а певцам хора, если оказывались хорошими голосовые и актерские данные, давали и сольные партии.
Летом 1930 года я гостила в Юхнове у дорогих мне Богдановичей. Старшие и мы, молодежь, пошли за грибами, и тут, в лесу, я сначала услышала знакомый голос, куда-то звавший своих спутников, а потом увидела и самого живого Лариосика – Яншина. Я так оторопела от этой внезапной встречи, что бросилась в сторону и пошла напролом к своим, чтобы поделиться этой сенсацией.
В ту пору Михаил Михайлович был худеньким, стройным, спортивным. Тогда в лесу он был элегантен не «по-грибниковски» – в белых брюках, светлой рубашке, с браслетом (вероятно, ручные часы) на очень красивой руке. Руки у него были прекрасные и сохранились такими до последних его дней.
Осенью 1930 года вернулись Станиславский и Лилина. Мы с трепетом ждали, когда дойдет до нас очередь и мы будем вызваны на высший суд.
Нашу работу по Мельникову-Печерскому Константин Сергеевич принял спокойнее, чем водевиль (о чем я уже писала), даже одобрил. Было много указаний Володе Красюку (мы показывали только сцены свиданий). Константин Сергеевич требовал от нас обоих большей органики и глубины. Говорил: «Надо больше любить». И объяснял, что любовь бывает «для себя» и «от себя» и что вторая – жертвенней, сильнее. Он согласился, что работу нужно продолжить, одобрил план инсценировки и предложил Зинаиде Сергеевне дать мне еще задание, другого плана. Я была и счастлива, и испугана ответственностью.
После довольно долгих раздумий Зинаида Сергеевна велела мне (а решала она) читать «Василису Мелентьеву» Островского. Василиса – вдова, очень опытная и смелая женщина, а кем я была тогда?.. Я понимала, что мне дают все очень «русское», чтобы искоренить мое «иноземное», и очень старалась. Начала читать о царствовании Ивана Грозного. Атмосфера совпала с «Царской невестой» и с «Борисом Годуновым».
В то довольно трудное время в моем гардеробе была одна юбка и две блузки – фланелевая и полотняная, которые всегда должны были быть свежими. Юбка висела на «плечиках», отглаженная с вечера, а дома я надевала что-то перешитое из маминого. И еще у меня было платье (тоже перешитое из маминого) для походов в театр.
Однажды со мной произошел казус. Из боязни измять юбку, я надевала ее в последний момент перед выходом в студию. В тот день я, очевидно, торопилась (об опоздании не могло быть речи) и, явившись в Леонтьевский, где на площадке лестницы, ведущей на антресоли, находилась вешалка для верхней одежды, расстегнула пальтишко и ахнула и остолбенела: на мне были только байковые голубые штаны.
Очень воспитанный Володя Красюк ждал, когда можно будет принять мое пальто, чтобы повесить на вешалку, а я в таком виде! На мое счастье, кто-то из девочек пришел раньше. Поняв, в чем дело, они выгнали вниз Красюка и, давясь от смеха, пошли к Зинаиде Сергеевне с рассказом. В результате меня облачили в юбку Зинаиды Сергеевны (она была мне до полу). Тут же мне было сказано, что надо привыкать к костюму и что с этого дня я всегда буду репетировать в таком виде. Так оно и было потом, а в тот момент Зинаида Сергеевна даже не улыбнулась.
Зинаида Сергеевна традиционно устраивала вечера-показы своих учеников. На такие вечера приглашались, конечно, Константин Сергеевич с Марией Петровной, кое-кто из Художественного театра, бывали и почетные гости, в том числе и Енукидзе.
В первый год моего обучения я не участвовала в таком вечере. Потом был юбилей театра, болезнь и отъезд Станиславских, а в их отсутствие никаких торжеств в студии не устраивали. И вот с ранней весны 1931 года мы стали готовиться к вечеру-показу.
Даже сейчас, спустя более шестидесяти лет, я помню мое волнение, доходящее до паники. Вечер был назначен на двадцатые числа мая. Открываться он должен был инсценировкой романа «В лесах», где я все время на сцене. Потом что-то из Пшибышевского – без меня, потом кто-то еще читал, и снова я в роли Василисы Мелентьевой, с монологом «Задумала я думушку»…
К нам, «кружковцам-студийцам», очень хорошо относился Юрий Александрович Бахрушин – сын знаменитого основателя театрального музея. Он, кажется, заведовал постановочной частью оперного театра у Константина Сергеевича. Он обещал Зинаиде Сергеевне, что оденет нас как надо. И правда, костюмы были замечательные. Для Флены – монашеский черный сарафан и все, что к нему полагалось: мягкие черные сапожки и белый платок с каким-то темным орнаментом, а для Василисы Мелентьевой он одел меня пышно – кика[5], нарядный сарафан с расшитыми кисейными рукавами, летник из парчи, красные сапожки на высоких каблуках.
И вот настал этот торжественный для нас день. Ждали гостей из Художественного. Из моих близких должны были быть Богдановичи.
Заметно волновались Зинаида Сергеевна и Владимир Сергеевич – это был и экзамен. А уж мы были почти без памяти от страха.
Одевали нас в библиотеке, примыкавшей к Онегинскому залу. Комнату разделили ширмой. Мы трясущимися руками помогали друг другу одеваться, а потом шли на последнюю проверку к Бахрушину. Мы все были без грима, только перед выходом Юра Бахрушин, благословляя нас, пудрил всех большой пуховкой.
Зинаида Сергеевна и Владимир Сергеевич были уже с гостями.
Не помня себя, вбежала я на сцену и, по мизансцене, спряталась за дальнюю колонну. Первый ряд кресел и стульев был близко от сцены, и я увидела ноги: справа от себя какие-то элегантно обутые мужские, потом полные женские, еще маленькие, нарядные, Р. К. Таманцевой, секретаря Константина Сергеевича, я их узнала. Длинные необыкновенно узкие черные ботинки Константина Сергеевича – вытянутые ноги и ступня на ступню – так он всегда сидел, пока был спокоен. Боже мой! Все это промелькнуло за секунды. Мне надо было произносить текст, начинать сцену с Самоквасовым – Володя сидел, прислонясь к дальней от меня колонне. И вот я вымолвила: «Соловушек слушать? Опоздал, молодец, смолкли соловушки – Петров день на дворе».
Что я делала дальше, было как во сне. Уж очень страшно. Но нам уже тогда внушали, что волнение надо направлять на роль, иначе будет просто паника. Может быть, это и выручило. В зале было тихо. Когда я выбегала со сцены, чтобы тут же вернуться обратно, меня судорожно поглаживали и шептали что-то ободряющее.
Но вот кончились все сцены из Печерского, и мне можно было перевести дух, но тут же был приказ Бахрушина переодеваться на «Мелентьеву». Весь монолог в стихах, а повторить – нет сил. Одели меня, скоро выходить на сцену, а я чувствую, что меня тошнит – вот-вот я осрамлюсь. Бахрушин стоял рядом, взял меня за плечи, сильно встряхнув, прошептал: «Глупости!» И еще: «Воды не дам». Он стал хлопать меня по щекам и пудрить.