– Можем взять тебя с собой. В темноте никто не заметит. А как поднимемся в воздух, там никто уже не ссадит. Четыре дня походишь с нами. Как вернемся, прикинешься дурачком, скажешь, что хотел повоевать и тайком пролез в «вертушку»… Не дрейфь, сильно не накажут.
Гурули улыбнулся, подмигнул Гешке, мол, цени мою находчивость и заботу о тебе.
– Нет, – выдавил из себя Гешка. – Я уже не хочу… Перегорело.
И тут же пожалел о сказанном. Гурули заморгал глазами:
– Ты чего, зема? Как это – перегорело?
– А вот так, – буркнул Гешка, испытывая одно-единственное желание – уйти отсюда и больше никогда не приходить.
Сержант резко встал из-за стола, сильно толкнул Гешку плечом и брезгливо поморщился:
– Ты ошибся, Витя. Это дерьмо, – и зашаркал тапочками к двери.
Гешка обхватил голову руками. Стыд душил его.
– Испугался? – тихо спросил Гурули, заметно ошарашенный ответом Гешки.
– Не знаю… Я думал, что все очень просто. – Гешка говорил правду, надеясь, что Гурули его поймет. Но как нелегко было найти эту правду в хаосе собственных чувств, где сплелись усталость, досада, ревность, одиночество, отчаяние: – Я никогда не сомневался в себе… но теперь мне кажется, что я не смогу, как вы.
Он глубоко вздохнул, как пассажир в самолете, который только что коснулся колесами бетонки. Гурули молча крошил крепкими пальцами хлебную корку и ничем не показывал своего отношения к Гешкиной неожиданной исповеди.
Все было поставлено на свои места.
Гурули в конце концов это понял, махнул рукой в сторону двери и негромко сказал:
– Ладно, топай к себе, мне надо проверить ребят.
Выйдя на воздух, Гешка испытал такое облегчение, словно сменил новые тесные ботинки на растоптанные старые.
Гешка провозился со своими форсунками до полуночи. У него сильно устала спина в пояснице, от соляры слезились глаза, но спать не хотелось – днем целых четыре часа провалялся, как под наркозом. Он вымыл в ведре руки и сел у малиновой «буржуйки» в углу палатки. И стал думать над тем, откуда у Гурули письма, адресованные Кочину, как прапорщик объяснил бы начальству, что экипировал Гешку, если тот согласился бы лететь, и не родилась ли эта авантюрная идея в кабинете командира полка.
В хозвзводе появился новичок – маленький, хамоватый, с уголовной рожей. Целый час, пока Гешка мыл в керосине детали форсунки, он допытывался, за что его убрали из разведроты.
– В горах сдох, да? Или под обстрелом облажался? Че молчишь?
Гешка толкнул его в плечо. Тот не обиделся, тоненько заржал и сказал:
– Да че ты пенишься? Я же такой, как и ты, пентюх!
Гешку тошнило от новенького. Сейчас он скрипел на койке за его спиной и негромко рассказывал кому-то:
– Крайнего из меня сделали! Когда в кишлаке кипиш начался, батарейный хотел меня с корректурой туда заслать. Спасибо, говорю, за такое доверие, но я еще мало на свете пожил. Тут в мазу вместо меня один сержантик напросился, а я стал под больного косить. Кровавым поносом, говорю, страдаю. Отправили меня в санчасть, а оттуда сюда перевели… Я человек скромный, героем быть не хочу. Мне и без ордена житуха в кайф…
Гешка слушал эту речь и думал страшную мысль, что если бы этого новенького убили, то он бы радовался.
Было горячо лицу; рассыпчатые, как сахар, желтые угли впитывали в себя холод, темнели, выдувая тепло. Гешке казалось, что он уже начинает плавиться и светиться, что он незаметно перетекает в печь, залитую слепящим жаром затвердевшего огня.
Не раздевшись, он лег на койку, накрылся одеялом с головой. Ничего не видя, лишь ощущая лицом тепло от своего дыхания, Гешка представлял себе голубые, как из бутылочного стекла, горы, альпинистов в ярких оранжевых пуховках, темных очках, их белые, как снег, улыбки в черных бородах. Гешка видел сосредоточенного Сидельникова, раскачивающегося на веревочной лестнице над бездной, слышал его сильные удары молотка по крюку. «Давай!» – кричал Сидельников, пристегнув к крюку карабин, и Гешка, потихоньку стравливая веревку, следил с восторгом, как тот, обнимая отвесную скалу, поднимается в небо…
Гешка отбросил одеяло, глотнул сырого холодного воздуха. Он дышал часто, жадно, как на большой высоте в горах. Несколько равнодушных лиц на секунду повернулись в его сторону. Красные блики скользили по ним, отчего казалось, что лица сжимает, растягивает, уродует жуткая мимика. «Если бы я умирал от удушья, – подумал Гешка, – они смотрели бы на меня такими же глупыми харями… В этой палатке живут те, кто не хотел никого спасать».
Гешка сильно качнулся на койке, та скрипнула, и хари с красными бликами снова повернулись в его сторону.
– Плохо мне! – завыл Гешка. – Подыхаю!.. Плохо!
И прижался к подушке, пряча в ней идиотский смех.
– Нажрался, – прокомментировал кто-то. «Если тебе позвонит Тамара или встретишь ее случайно, передай, пусть черкнет мне хоть пару слов, – писал Гешка матери. – В нашем военторге есть приличные джины (Италия), пусть сообщит мне свой сайз, я уже через полгода смогу такие купить… Или хотя бы пусть она расскажет тебе о своей жизни, а ты мне потом все подробно распиши…»
Гешка вложил письмо в конверт, надписал адрес, потом мельком оглянулся. У него в нагрудном кармане лежало письмо Кочина для Гешкиной матери. Это письмо, о котором Гешка не вспоминал два дня, теперь стало жечь, как горчичник. Он вытащил его, положил сверху на конверт. Лист, сложенный вчетверо. Весь текст только с внутренней стороны, снаружи лишь выпуклые закорючки – когда писал, Кочин сильно давил авторучкой. «Почему матери, а не отцу?» – ни с того ни с сего подумал Гешка, и его любопытство сразу взыграло, оттеснило далеко в сторону все, что еще сдерживало. Гешка перевернул письмо, взял его двумя пальцами, посмотрел на свет. Потом сунул в конверт – будто бы проверял, войдет ли? Вынул, снова положил перед собой. Это подло, сказал Гешка сам себе, но уже понимал, что не успокоится до тех пор, пока не прочтет письмо. Он опять оглянулся, не следит ли кто за ним? И быстро развернул лист.
«Люба, милая, я трижды писал тебе на почтамт до востребования – ответа нет. Не знаю ни телефона твоего, ни адреса. В марте буду в отпуске (в Рузе, по путевке), это совсем рядом с Москвой. Умоляю, приезжай, иначе я не выдержу, отыщу тебя по справочнику и вломлюсь к тебе домой. Пусть потом Лева думает обо мне, что хочет…»
Гешка скомкал письмо, сунул его в карман и вышел на улицу.
«Вот это новость! Любовное послание моей мамочке! – думал он, и ноги носили его вокруг палатки. – От лучшего друга семьи Женечки Кочина! Потрясающе! Здесь белокурая Таня к нему по вечерам ломится, в Москве обаятельная генеральша ждет. Может, я вообще дитя Кочина?»
Гешка засмеялся, сел на вкопанную в землю гильзу, посмотрел на луну. От нее тянуло сырым холодом, как из открытого морозильника. «Бедный папик! За мое благополучие, оказывается, он заплатил значительно больше, чем две бутылки коньяка. И мне, маленькому пакостнику, надо было прочесть чужое письмо, чтобы разглядеть рожки на его челе… Мама миа! А вдруг… вдруг Кочин – мой родной отец??»
Из палатки вдруг донеслось громкое ржание людей, которым и без орденов была житуха в кайф. «Они все слышали! – обомлел Гешка. – Я думал вслух…»
Он бежал по черному плацу, сгорая от жгучего стыда. Над его головой неподвижно висела луна, потому он не чувствовал своего движения и тяжело дышал, как тогда, накрывшись с головой одеялом.
Гурули, в бушлате, накинутом на плечи, сидел на ступеньках у входа в казарму. Гешка узнал его сразу по худощавой фигуре, наголо остриженной голове и по тому, что сидел он тихо, без никого.
– Не спится? – вполголоса спросил прапорщик.
Гешка тяжело и шумно дышал, согнувшись пополам. Он не устал, он только делал вид, что не может ответить сразу. А Гурули ждал, хотя так умел понимать людей, что обмануть его было почти невозможно.
– Надоело мне там, – неопределенно сказал Гешка.
– Обижают?
– Кого? – вспылил Гешка. – Меня? Пусть попробуют!