Княгиня Дашкова, младшая сестра Елисаветы Воронцовой, хотя и очень желает приписать себе всю честь, так как была знакома с некоторыми из главарей, не была в чести вследствие своего родства и своего девятнадцатилетнего возраста, и не внушала никому доверия; хотя она уверяет, что все ко мне проходило через ее руки, однако все лица имели сношения со мною в течение шести месяцев прежде, чем она узнала только их имена. Правда, она очень умна, но с большим тщеславием она соединяет взбалмошный характер и очень нелюбима нашими главарями; только ветреные люди сообщили ей о том, что знали сами, но это были лишь мелкие подробности. И. И. Шувалов, самый низкий и самый подлый из людей, говорят, написал, тем не менее, Вольтеру, что девятнадцатилетняя женщина переменила правительство этой Империи; выведите, пожалуйста, из заблуждения этого великого писателя.
Приходилось скрывать от княгини пути, которыми другие сносились со мной еще за пять месяцев до того, как она что-либо узнала, а за четыре последних недели ей сообщали так мало, как только могли. Твердость характера князя Барятинского, который скрывал от своего любимого брата, адъютанта бывшего Императора, эту тайну, потому что тот был бы доверенным не опасным, но бесполезным, заслуживает похвалы. В конной гвардии один офицер, по имени Хитрово, 22-х лет, и один унтер-офицер, 17-ти, по имени Потемкин, всем руководили со сметливостью, мужеством и расторопностью.
Вот приблизительно наша история. Все делалось, признаюсь вам, под моим ближайшим руководством, и в конце я охладила пыл, потому что отъезд на дачу мешал исполнению [предприятия], а все более чем созрело за две недели до того. Когда бывший Император узнал о мятеже в городе, молодые женщины, из которых он составил свою свиту, помешали ему последовать совету старого фельдмаршала Миниха, который советовал ему броситься в Кронштадт или удалиться с небольшим числом людей к армии, и, когда он отправился на галере в Кронштадт, город был уже в наших руках, благодаря исполнительности адмирала Талызина, приказавшего обезоружить генерала Девьера[176], который был уже там от имени Императора, когда первый туда приехал. Один портовый офицер, по собственному побуждению, пригрозил этому несчастному Государю, что будет стрелять боевыми снарядами по галере. Наконец, Господь Бог привел все к концу, предопределенному Им, и все это представляется скорее чудом, чем делом, предусмотренным и заранее подготовленным, ибо совпадение стольких счастливых случайностей не может произойти без воли Божией.
Я получила ваше письмо… Правильная переписка была бы подвержена тысяче неудобств, а я должна соблюдать двадцать тысяч предосторожностей, и у меня нет времени писать опасные billets-doux[177].
Я очень стеснена… Я не могу рассказать вам все это, но это правда.
Я сделаю все для вас и вашей семьи, будьте в этом твердо уверены.
Я должна соблюдать тысячу приличий и тысячу предосторожностей, и вместе с тем чувствую все бремя правления.
Знайте, что все проистекло из ненависти к иностранцам; что Петр III сам слывет за такового.
Прощайте, бывают на свете положения [очень] странные.
9 августа 1762
Я могу вам сказать лишь правду: я подвергаюсь тысяче опасностей, благодаря этой переписке. Ваше последнее письмо, на которое я отвечаю, чуть не было перехвачено. Меня не выпускают из виду. Я отнюдь не должна быть в подозрении; нужно идти прямо; я не могу вам писать; оставайтесь в покое. Рассказать все внутренние тайны — было бы нескромностью; наконец, я не могу. Не мучьте вы себя; я поддержу вашу семью. Я не могу отпустить Волконского; у вас будет Кейзерлинг, который будет служить вам как нельзя лучше. Я приму во внимание все ваши указания. Впрочем, я совсем не хочу вводить вас в заблуждение; меня заставят проделать еще много странных вещей, и все это естественнейшим в мире образом.
Если я соглашусь на это, меня будут боготворить; если нет, — право, я не знаю, что тогда произойдет. Могу вам сказать, что все это лишь чрезмерная ко мне любовь их, которая начинает быть мне в тягость. Они смертельно боятся, чтобы со мною не случилось малейшего пустяка. Я не могу выйти из моей комнаты без радостных восклицаний. Одним словом, это энтузиазм, напоминающий собою энтузиазм времен Кромвеля. <…>
[Осень 1762]
Вы читаете мои письма недостаточно внимательно. Я вам сказала и повторила, что я подвергнусь крайним опасностям с разных сторон, если вы появитесь в России. Вы отчаиваетесь; я удивляюсь этому, потому что в конце концов всякий рассудительный человек должен покориться. Я не могу и не хочу объясняться по поводу многих вещей. Я вам сказала и я вам повторяю, что всю мою жизнь с вашей семьей и с вами я буду в самых дружественных отношениях, в соединении с признательностью и отменным уважением. Хотя я поссорилась из-за курляндских дел с вашим королем, однако я сделаю все рекомендации, каких вы требуете. Я думаю, что Кейзерлинг исполнил бы их лучше, чем Ржичевский[178], который, говорят, не предан вам; но так как вы этого хотите, то они также будут на него возложены.
Только мое поведение может, несомненно, меня поддерживать. Оно должно быть таким, какого я придерживаюсь. Впрочем, всякие затруднения на свете могут со мною приключиться, и ваше имя и ваш приезд способны произвести самые печальные результаты. Я вам это повторяла и я говорю вам это еще раз; вы хотите быть обнадеженным, — я этого не могу и не хочу; я должна тысячу раз в день [проявлять] подобную твердость. Остен слишком умен; я предпочитаю дурака, с которым слажу; не говорите ему этого. Не давайте отнюдь письма Одару[179]. Дания мне подозрительна, и притом ее двор делает мне кляузы по делам моего сына, на которые я имею все поводы жаловаться; несомненно, я не должна и не могу ни уступать, ни делиться в его делах ни с одною живою душой, и их трактат лишен значения, потому что младший в Германии без своего старшего ничего не может решить. Моисей[180] негодяй, и я уволила его в отставку. Я не могу менять таким образом со дня на день; Кейзерлинг назначен ехать к вам, а мне нужен Волконский. Мое существование состоит и будет состоять в том, чтобы, разве потеряю рассудок, не быть под игом ни у какого двора, — и я, слава Богу, не нахожусь под ним, — заключить мир, привести мое обремененное долгами государство в наилучшее состояние, какое только могу, и это все. Все те, кто говорят вам другое, — большие лжецы. Бестужев — сенатор и занимает свое место в Коллегии иностранных дел; с ним советуются и его чествуют столько, сколько следует. Все спокойны, помилованы, проникаются честными намерениями по отношению к отечеству, и нет другого имени, которое было бы в ходу. Гетман всегда со мною, и Панин — самый искусный, самый смышленый и самый ревностный человек при моем дворе. Ададуров — президент мануфактур-коллегии. Право, если дадут денег моим министрам, то ловко попадутся, потому что, что бы ни говорили, я могу вам поклясться, что они делают только то, что я им диктую. Я их всех выслушиваю, а сама вывожу свои заключения.
Прощайте. Будьте уверены, что я всегда буду питать особенную дружбу к вам и ко всему, что вам близко, и предоставьте мне выпутываться из моих хлопот. Если все затруднения в течение восемнадцати лет, от которых естественно я должна была бы погибнуть, свелись к тому, что сделали меня тем, что я семь, то чего же я не должна ожидать? Но я не хочу льстить, и не хочу погубить нас. Забыла вам сказать, что Бестужев очень любит и ласкает тех, которые послужили мне с таким усердием, какого можно было ожидать от благородства их характера. Поистине, это герои, готовые положить свою жизнь за отечество, и столь же уважаемые, сколь достойные уважения.