У калитки нерешительно стоял друг их счастливого дачного детства Генка, одетый, как и полагалось потомственному дачнику, в нечто вопиюще несусветное. Его так и хотелось запечатлеть навечно во всей первозданной красе: торчащие в разные стороны волосы, щетина, майка неопределенного цвета (от рождения наверняка белая, но когда это было…). Далее: то ли семейные трусы, то ли шорты. Лучше думать, что шорты, иначе совсем ах. И – валенки с галошами. Ноги тощие торчат из зимней обувки, как палки. Хотя… Птича вспомнила давнюю шутку про зимние и летние валенки. Может, у Генки это как раз летние валенки, а она тут…
– Напишу его портрет. Вот прямо сегодня начну, – велела себе художница. – Главное, чтоб он не сопротивлялся… Попозировал хоть часок… Ну, если нет, я и так… По памяти. Надо приглядеться. В лицо всмотреться, не виделись все же давно…
– Мухина! Ты тут, Мухина? – раздался сиплый крик со стороны калитки.
Сана испугалась, что Геныч своими воплями разбудит мирно спящее дитя, и, распахнув окно кухни, велела:
– Заходи давай! Тут я.
Генка лениво, шаркая своими бредовыми галошами, поплелся к крылечку.
Она вышла ему навстречу.
– Ну ты и смотришься! – испуганно-восхищенно произнесла хозяйка.
– Ох, Мухина, не сыпь мне соль на раны… Бухал я вчера… Отдыхаю, как могу, понимаешь… Прими как есть…
Друг детства без зазрения совести обнял Птичу, притянул к себе.
Она отстранилась и почему-то засмеялась.
– Ты, Геныч, перед романтическим свиданием хоть бы… помылся, что ли…
– Не нравлюсь? По-моему, вполне… Для дачи… Посконно-сермяжно… Как символ вечной отечественной мужественности. Не нравлюсь, значит…
– Нравишься, – честно ответила Мухина…
Конечно, нравится. И сейчас. Даже вот такой жутко похмельный и немытый. И прежде нравился. И будет нравиться. Всю оставшуюся жизнь. Детство ведь не исчезает. Живет в каждом человеке и определяет весь его дальнейший путь.
В их дачном поселке давным-давно соорудили общую детскую площадку на небольшом пятачке поблизости от поселкового магазинчика, куда, так или иначе, сходились все дачники, кто за спичками, кто за солью, кто за крупой или рыбными консервами. Иногда вдруг привозили деревенский творог и молоко. Бывало, даже выкладывали самое заветное: голубовато-розовую вареную колбасу, которую покупали, оправдываясь друг перед другом тем, что на свежем воздухе жутко разыгрывается аппетит.
Время от времени в прессе появлялись страшные разоблачительные статьи, с упоением повествующие о том, из чего на самом деле производят колбасу «Докторскую».
Варианты, очевидно, варьировались в зависимости от степени буйности фантазии автора и его же настроения в момент написания газетного материала.
Доброе состояние авторского духа – и ничего, в колбасу добавлялась всего лишь туалетная бумага. Новая, чистая, неиспользованная, кстати. Ну, просто для веса и объема подмешивали в колбасный фарш именно ее почему-то.
Вообще-то, бумага для санитарно-гигиенических нужд населения считалась продуктом дефицитным. Когда ее «выбрасывали» на продажу, образовывались могучие очереди. Покупали столько, сколько отпускали «в одни руки». Нанизывали драгоценную добычу на веревку, надевали эти «бусы» на шею и гордо шли по домам, нисколько не стесняясь своего шизофренически-дикого имиджа, а напротив, торжествующе указывая возбужденным встречным, где именно приобретена драгоценная покупка. Никакого классового расслоения не наблюдалось. Так поступали все: от интеллигентов до рабочих и крестьян.
Вот он, наглядный пример того, как можно – легко и просто – добиться полного равенства людей. И не только равенства, но и братства.
И при таком отсутствии присутствия на прилавках туалетной бумаги доверчивым читателям советских газет становилось ясно, куда она, собственно, девается. На их же, так сказать, нужды. Только более насущные. На корм народу!
С этим еще можно было как-то смириться. Хуже, если журналиста-разоблачителя мучило что-то экзистенциально-безысходное. Тогда колбасы, по его утверждению, делались из крыс.
Ну, не целиком из крыс…
Но частично – да.
Ужас.
Все ужасались, плевались, возмущались, верили написанному, но все же сметали с дачного прилавка этот сомнительный пищевой продукт…
Голод не тетка…
Так вот чтобы дети не скучали в то время, пока взрослые с невероятной пользой проводили время в очереди, обмениваясь достоверными новостями, и была сооружена площадка для совместных ребяческих игр. Меж старых лип, украшавших некогда княжеское имение, на руинах которого и возник дачный поселок, установили песочницу, завезли речной желтовато-белый песок, поставили вокруг лавки для бабок и нянек – готово дело!
Площадка с момента создания стала заветным местом. Сейчас бы сказали – культовым. Каждый день сюда стекались приодетые не по-дачному молодые мамаши с грудничками, исскучавшиеся на своих дачных участках. Сходилась ребятня постарше, не сговариваясь заранее, и играли самозабвенно, во что придется. А вечерами, как и полагалось, скамейки занимали ребята с гитарами и их поклонницы. Мухины не скучали у себя, но и они стремились к людям. Так и сколотилось их дачное сообщество.
Генка и тогда отличался особым своеобразием. Ходил в очках, дужки которых обматывал шоколадной фольгой. Зачем? Не пояснял. Но в глаза бросалось, выделялся с первого взгляда.
Тощий, в допотопных сандалиях (чуть ли не времен дедова детства, чудом сохранившихся во всех бурях и враждебных вихрях, веявших то и дело над страной). Генка вечно таскал с собой книжку. Приходил на площадку, усаживался не на лавочку, а на землю, под вековым деревом, открывал книгу и погружался в свою нирвану. При этом, как оказалось, за играми он следил и иногда, словно повинуясь какому-то непонятному окружающим импульсу, подключался к ходу игрового сюжета.
Персоной он был заметной и уважаемой, потому и не гнали его, а, напротив, охотно принимали.
Уважали Генку и за деда-академика, сделавшего множество открытий в области быстрого и надежного уничтожения одним махом нескольких сотен тысяч людей какой-нибудь вражеской державы.
Как позже выяснилось, дед получил от родины много наград: и Сталинские премии, перешедшие позже в Государственные, и отсидку в шарашке, где трудился, будучи наказанным неизвестно за что, вместе со столь известными персонами, что даже имена их во времена Птичиного детства произносилось с придыханием… Впрочем, похоже, Генкиному деду было все равно, где находиться. Ну – почти. Лишь бы имелась возможность что-то изобретать и воплощать задуманное.
Генка на деда походил как две капли воды: маленькая капля все равно будет точь-в-точь как капля побольше, и по форме, и по составу, и по внешнему виду, и по способностям… В том, что способности у Генки не меньше дедовых, никто не сомневался.
Он такой. Яркая индивидуальность. Сам по себе. Смелый, бесстрашный, упрямый, способный во всем.
В школу пошел сразу в третий класс. И закончил ее через пять лет просто потому, что раньше было бы как-то неудобно.
Потом университет…
О вундеркинде писали газеты, показывали чудо-ребенка по телику.
Когда Рыся с Птичей поступали в свои институты, Генка уже защищал диплом и поступал в аспирантуру. Не напрягаясь. Легко и буднично.
Впрочем, главные Птичины воспоминания о дачном летнем счастье оказались связаны совсем не с Генкой. Вернее, не совсем с Генкой. А с Рыцарем.
Однажды, ей было лет восемь тогда, все они собрались, как водилось, на площадке. Каждый играл в свое. Стояла июльская жара, бегать со всеми Птиче не хотелось, она сидела на бортике песочницы и вяло пересыпала сухой мягкий песок из одной ладони в другую, сосредоточенно глядя, как он струится… Словно вода, течет…
– Пойдем! – услышала она приказ.
Подняла глаза – над ней стоял Генка. В лице его что-то изменилось, не сразу сделалось понятно что.
– Пойдем играть в Рыцаря и Прекрасную Даму, – предложил Генка и протянул ей руку. – Вставай. Ты – Дама, я – Рыцарь.