Я закрываю глаза и пытаюсь дышать. Ветра нет. И воздуха почти нет, лишь пыльный городской смог. Невозможно поверить, что в нем есть кислород.
Снова смотрю на дом, стараюсь включить мозги, проклинаю себя за медлительность. В кухне никого нет. Это странно. Она была там, а Рики спал наверху в кровати. Она бы его не побеспокоила, если бы на то не было причины.
Впервые я ощущаю настоящую тревогу. Кровь стынет в жилах, зубы стучат от страха.
Мне становится холодно, страшно холодно под жарким солнцем. Впрочем, это не имеет значения: Мириам поднялась наверх, и это странно. И я слышу: это не стон, не зов о помощи. Это кричит Мириам, и ее голос полон ярости, гнева, какого я не слышал за всю совместную жизнь.
Она кричит изо всех сил. Я не представлял себе, что она может так кричать.
И уж если она так кричит на кого-то, то только на меня.
Я побежал по направлению к кухне. Когда я оказался на полдороге к двери, что-то упало, что-то очень тяжелое, и обрушилось всей своей массой на мою голову. Оно падало и падало, пока не дошло мне до горла и не ударило по телу.
Я свалился на колени и беззвучно всхлипнул от боли, от страшной, жестокой, нестерпимой боли. Мгновение я думал только о себе, а не о них.
Мгновение.
Я вытянул руку. Увидел на ней кровь, густую и красную Она капала с запястья на кончики пальцев.
– Мириам… – говорю я.
И больше ничего, потому что сверху послышались другие звуки, другие шумы.
Стоны и медленные, тупые удары, что-то твердое и тяжелое, бьющее по плоти и костям. Голос Рики, ее голос. Я хочу подняться с земли, я полон ненависти и жажды мести. Если бы только я мог двинуться, если бы у меня были силы спасти их.
Голос Мириам становится тоньше, громче, достигает крещендо и умолкает.
В поле моего зрения попадает кровавый ручей, кровавое пятно спускается на меня с невидимого неба.
Я опрокидываюсь назад, беспомощный, обнаруживаю, что лежу на полу в старой кухне, на керамических плитках, которые она собрала на свалке, а потом, возмущаясь человеком, который их выбросил, терпеливо выложила на кухонном полу.
Я смотрю в потолок, а он – безупречно белый – смотрит на меня. Мириам белила его сама, но сейчас я смотрю на него сквозь кровавую пелену, застилающую мне глаза.
Все закрывает нога, она обрушивается мне на лицо, снова и снова, возле глаз.
Я ничего не чувствую. Ни о чем не думаю, слышу лишь отчаянный крик сверху…
– Папа, папа, папа!
Сейчас я хочу умереть. В голову пришла сумасшедшая мысль.
Их трое.
Мысль новая. Все долгие годы заключения я пытался извлечь хоть какие-то воспоминания из черного болезненного прошлого, однако напрасно копался в пустом колодце незнания. Сомневался сам в себе.
Мое поведение приводило их в ярость – судью, присяжных и даже бывших друзей.
Я не хотел признаться сам себе, я себя наказывал. Не мог спать ночами. Закрывал глаза и видел их лица такими, какими они были, когда я собрался с силами и приполз по лестнице наверх. Лежал, собирая силы. Не мог добраться до телефона. Не знаю, сколько времени прошло, когда к дому, гудя сиренами, подъехали полицейские автомобили. Полиция высадилась в наш тупик между заброшенным складом и маленькой фабрикой на окраине новорожденного города.
Я не мог рассказать им, что произошло, потому что я просто не знал. Я не знал, жертва ли я или исполнитель, как думали они.
– Вас трое, – бормочу я, а мои отекшие и пересохшие губы едва шевелятся. – Трое…
– «Вас трое». Что, скажите на милость, это означает?
Я по-прежнему лежу на твердом плоском хирургическом ложе, в том же белом медицинском одеянии, которое носил в камере смертника. Это место было другим. Здесь есть окно, в него заглядывает летнее солнце. Я вижу высокий забор и караульную вышку с тремя воронами на крыше. В отдалении, со стороны Вермонта, что-то вроде небоскребов и сверкающих башен. Они не такие, какими я их запомнил. Ведь в тюрьме Гвинет я провел двадцать дна года, в отделении, предназначенном для людей, осужденных на смерть. Я и понятия не имел, как выглядит сейчас город.
Ломаная линия монолитных офисных высоток с логотипами различных фирм, похожая на поставленные вертикально могильные плиты, исчезла, как только я начал припоминать низкие, закопченные офисные здания, которые, как мне казалось, должны были стоять на этом Месте. В поле моего зрения вошел чернокожий человек в темно-синем костюме. Он склонился надо мной и отстегнул ремни, привязывающие меня к столу.
Его голос показался мне знакомым.
– Стэплтон? Неужто ты?
В горле болезненно пересохло. Голова кружилась. Я не знал, сплю я или нет, и как мне это выяснить.
– Что? Ну а кто еще? Кто, кроме меня, вляпается в такую работу? Ну что ты там бормочешь? Соберись.
Ремни упали. Я приподнялся и уселся на край кровати. В руках пульсировала боль. Я взглянул. Катетера больше не было. Все, что видел, – след от укола на вене и желтый синяк вокруг него. Мартин-медик с белой шевелюрой и яркими голубыми глазами, должно быть, не доделал свою работу, пока я был без сознания. Рядом со мной был Стэплтон, человек, который когда-то ездил рядом со мной на полицейском мотоцикле, худой черный человек из Сент-Килды. У него за плечами – темное прошлое, но он постарался заработать авторитет на службе. В результате его повысили, и перевели от нас.
– Долго я был в отключке?
Стэплтон глянул на свои часы.
– Три часа. Тебя не развязывали, чтобы ты ненароком не упал и не разбился.
– Если бы это случилось, я никогда бы не проснулся.
– Ты на свою беду всегда был слишком быстр. Они просто хотели сделать все, как следует. Эти ребята обучены убивать людей, а не оживлять. Поэтому им требовалась помощь специалиста.
Я сильно ущипнул его за руку.
– Эй! – заорал Стэплтон. – Что ты делаешь?
– Проверяю: снишься ты мне или нет.
– С тебя станется. Такие, как ты, могут засунуть таких, как я, в свои дурацкие сны.
– Ты меня даже не поприветствовал, Стэп.
– Заметил?
Вид у него был грустный. Впрочем, веселым он никогда и не был.
– Что я делаю здесь. Что?…
Стэплтон яростным взглядом заставил меня замолчать.
– Говорю я, а ты слушай. Тебе чудом выпал второй шанс, чтобы выпутаться. Вероятность невелика, но она есть. Мне плевать, как ты на это посмотришь. Сейчас я тебе кое-что скажу, а потом уйду. Решение за тобой. Поведешь себя умно либо окажешься в дураках. В любом случае никому, кроме тебя, до этого нет никакого дела.
Он вынул из кожаного кейса пачку документов. Я заинтересовался. Стэплтон, которого я знал до того, как он оставил службу, никогда не носил кейс. Бумаги он возил в полиэтиленовом мешке. Сейчас он отобрал несколько листов, просмотрел их, подал мне и уселся на металлический стул возле окна.
– Подпишешь и можешь уйти отсюда сегодня. Свободен. Это – замечательная сделка. Лучшее, что тебе может выпасть.
Он постарел. Сильно. «Все мы постарели», – подумал я, хотя в те редкие моменты, когда я смотрел в пластиковое зеркало в тюремных душевых, больших перемен я не видел. Тюрьма остановила мои часы во многих отношениях. Когда я сюда попал, мне было двадцать девять, сейчас – пятьдесят два. Остальной мир занимался Своими делами, не зная меня, не интересуясь мною, становился старше, в то время как я проходил через все круги предсказуемых эмоций: непонимания, гнева, страха и наконец тупой покорности. Возможно, последнее Чувство меня до какой-то степени и сохранило. Стэплтон был на год моложе меня, однако в его некогда черных полосах появились седые пряди. Длинное печальное лицо обрюзгло. Под грустными глазами повисли мешки. Он был примерно моего роста, чуть ниже шести футов, высокий, мускулистый, подтянутый. Иной раз, когда мы дежурили с ним на дороге в полицейской форме, то путали куртки, у нас был один размер. Мне нравился этот человек. Мы работали с ним вместе два года, прежде чем его сделали детективом, и тогда он совсем от нас ушел. Кажется, и он хорошо ко мне относился.