— Но ведь все только и мечтают о возвращении царя, — вмешался ошарашенный Вилл.
— И все они идиоты. Ну какой, скажите мне, смысл вкладывать всю имеющуюся власть в руки личности, чьи моральные принципы и компетенция вызывают большие сомнения, чьи пристрастия весьма своеобразны, а темперамент никому не известен, лишь потому, что его отец был царем? Никакого, абсолютно никакого.
— Во всяком случае, он мог бы закончить войну.
— Да, но какой ценой? В представительной демократии, даже такой бездарной и коррумпированной, как наша, обеспечено участие всех социальных групп, и все они худо-бедно защищены. Неужели хоть кто-нибудь искренне верит, что какой-то там царь будет понимать интересы и нужды венчурного предпринимателя, кобольда или просто мелкого бизнесмена столь же хорошо, как они сами? Кошмары и жестокости тирании чаще коренятся в непонимании, чем в чьей-то там злокозненности. А если ты думаешь, что монархия менее склонна к зарубежным авантюрам, чем демократия, я бы тебе посоветовал перечитать Геродота.
— Тут хотя бы тот плюс, что одну личность можно призвать к ответу.
— Нет, одну личность можно убить, а отвечать все равно придется обществу.
— Да, но…
— Мы уходим, — решительно поднялась Алкиона, уже минуты две хмуро смотревшая на сцену.
— Уже? — удивилась фата Мизерекордия. — Ты уверена? А ведь если Нанше на тебя брызнет, это точно к удаче.
У выхода из зала краснокожий черт с коротенькими рожками и в смокинге чуть поклонился Алкионе и спросил:
— Мадам не понравилось наше представление?
— Понравилось, вполне понравилось, но мне хотелось бы что-нибудь более… гнусное. Отвратительное? Нет, гнусное, с'est le seul mot just[72].
— A-a-a, высокородная светская леди желает что-нибудь низкое и противное. — Он задумчиво подергал себя за козлиную бородку. — Ну что ж. За тысячу долларов я могу предложить вам разлагающийся труп морского льва. За три тысячи… — Черт взглянул на пачку купюр, которую вложила ему в руку Алкиона, и глаза его расширились. — Пожалуй, я знаю, чего вы хотите.
Они проследовали за ним в дверь с табличкой «Служебное помещение», а затем сквозь целый муравейник каких-то коридоров и узеньких лестниц. Чем дальше они шли, тем более убогой становилась обстановка, тем облупленнее краска на стенах, тем хуже освещение. Виллу невольно вспоминались дни, когда он был Джеком Риддлом.
Они вышли из здания в грязный проулок, сплошь заставленный переполненными мусорными баками. В противоположной стене была синяя железная дверь с намалеванной по трафарету надписью:
ВХОД СТРОГО ВОСПРЕЩЕН
— А что там? — спросил Вилл, когда черт достал связку ключей и начал отпирать дверь.
— Да все, что сэру угодно! — Голос черта так и сочился лакейской любезностью. — Все, чего вы больше всего боитесь, — зверства и бессмысленная жестокость, отчуждение и отчаяние. Очень тошнотворно, очень отвратительно, но при этом приятно, как освежающая встряска. — Он распахнул перед Виллом дверь. — Сюда, пожалуйста.
Темнота не позволяла толком рассмотреть, что находится внутри, однако там пахло железом и керосином, и Вилл успел заметить какое-то пламя. Его сердце сжалось от ужаса, но нельзя же было показывать Алкионе свою непотребную трусость. Он сделал глубокий вдох и шагнул вперед.
— Нет, не ходи туда. — Алкиона захлопнула дверь перед самым его носом. — Ты же здесь только затем, чтобы меня поддержать. — Повернувшись к их любезному чичероне, она объяснила: — Это не имеет к нему ровно никакого отношения. А вот я хочу встретиться лицом к лицу с худшим своим страхом.
Виновато улыбнувшись, черт выбрал из связки другой ключ. Дверь открылась в совершенно другое место. Алкиона, не раздумывая, шагнула первой, следом за нею Вилл и черт. Дверь захлопнулась.
Вилл едва не задохнулся от вони кала, застоялой мочи и физического разложения, исходившей от больничной кровати, стоявшей посреди комнаты. Однако сама комната была вполне чистой и ухоженной, с обоями в мелкую синюю розочку и кружевными занавесками, настолько плотными, что сквозь них едва пробивался безрадостный серый свет. В головах кровати стояла тумбочка с букетом засохших цветов и хрустальной вазой пыльных восковых фруктов. В аквариуме, стоявшем в ногах, одинокая сиамская бойцовая рыбка накручивала вокруг керамического замка один медлительный круг за другим. Ритмично тикали стенные часы, их минутная стрелка ежесекундно подергивалась, не в силах сойти с места: без трех минут двенадцать.
На кровати лежала старуха. В первый момент Вилл ее не заметил, принял за тень или какую-то игру света. Затем маленький сдвиг восприятия ее проявил — прозрачную, как стакан с водой. Ремни вокруг груди и талии не давали ей свалиться с кровати. Ее раскрытый, с отвисшей челюстью рот застыл в мучительной гримасе.
— Кто это? — спросил Вилл.
— Моя тетя Анастасия.
— А что это с ней?
— Слишком раннее просветление.
Вопрос Алкиону явно удивил, теперь же она взялась рукою за порядком замызганный поручень и присела на край кровати.
— Тетушка, поговори со мной.
— Боги долин… не боги в горах, — еле слышно прошептала старуха.
— Что?
— Этан… Аллен[73], он это сказал. — С каждым словом ее голос крепчал, хрустальная прозрачность ее тела чуть-чуть замутилась цветом. Раздалось сумбурное лопотанье на неизвестных прежде языках. — Кит — это млекопитающее, не имеющее задних конечностей. Мы все поем, но грязь гнусна. И тут из бурых львиных глаз златые покатились слезы. Без сомнения, этот телефонный звонок должен был стать самым историческим из всех, когда-либо сделанных. Нет работы слишком грязной для долбучего ученого. Сказано Мильтоном Кювье Данбаром Блейком Диксоном Берроузом. Также здесь находятся многоцветные сады Госпожи. Кто сказал это, никто не знает. Но не я.
— Тетя, ты несешь чепуху.
— Нет, Харди! Нет, Харди! Это очень интересный момент.
Алкиона взяла тетю Анастасию за руки, так что кольцо с лунным камнем прикоснулось к прозрачной коже хрупкой, немощной старухи.
— Вернись в этот мир, — сказала она. — Тетя, я нуждаюсь в твоем совете. Вернись в этот мир, ко мне.
— Мэри Маккарти[74] сказала, что Венеция — это бессознательное мира, сокровищница скряги, охраняемая зверем с глазами из белого агата и святым, который является в действительности принцем, только что убившим дракона. Тебе не кажется, что она имела в виду Вавилон? Вавилон — это город ростом в целую милю, город света, большое яблоко и первейший свинобой мира. Все дороги ведут к нему, и тот, кто устал от Мировой Башни, устал от жизни. Я так устала от Вавилона, я так мечтаю о дороге, ведущей куда-нибудь еще.
— Кончай свои цитаты и шарады, — жестко окоротила ее Алкиона. — Властью этого кольца, выкованного на континенте, которого больше уже нет, задолго до того, как поднялась Тысяча Племен, я повелеваю: проясни свой разум и говори со мной простыми словами.
Веки старухи слегка затрепетали и приподнялись; глаза, скрывавшиеся прежде под ними, обвели комнату взглядом.
— Ты привела меня в сознание? — Руки старухи бессильно подергали сдерживавшие ее ремни. — Какая мерзость. Ты всегда была жестоким ребенком.
— Да, милая тетя. Боюсь, что так я и сделала. Но уж слишком велика моя нужда. Ты обладаешь информацией, которую я не могу получить ни от кого другого.
Глаза снова закрылись.
— Спрашивай.
— У тебя был любовник, — начала Алкиона. — Это был позор нашей семьи. Никто не хочет об этом рассказывать. Но я подслушала достаточно разговоров, чтобы понять: за десятилетия до того, как просветление тебя сломало, у тебя был любовник. Расскажи мне, как это было.
— Это очень длинная история, спроси меня что-нибудь покороче.
— Тетя, ты же знаешь, что я не могу.
— Ну хорошо, — смирилась Анастасия. — Я была очень рано развившимся ребенком, ну примерно как ты, моя милая. Как говорится, я научилась ходить раньше, чем научилась ползать, и я левитировала еще в том возрасте, когда не умела толком стоять. Все места были для меня одинаковы, и если хоть что-то привязывало меня к какому-нибудь из них, то лишь капризное желание находиться скорее там, чем где-нибудь еще. К семи годам я читала мысли всех моих близких так же легко, как свои. Да-да, моя сладкая, знаю, ты могла это еще раньше, но только кто сейчас рассказывает, ты или я?