Однако вожаком всего отряда итальянцев был маркиз Паоло Орсони. Это был подлинный маркиз, долговязый, сухощавый господин, перешагнувший далеко за сорок, брюнет, с узким черепом, с большим хрящеватым носом и блестящими серыми глазами, зорко глядевшими из-под косматых бровей.
Его род дал Венецианской республике двух дожей, да и сам он был окутан ореолом истории, слегка хлипок и весьма аристократичен. Он умело пускал в ход свой шарм, мужчин взбадривал пряными анекдотами, а женщин восхищал завуалированной порочностью и взглядами усталого, дерзкого, самозабвенного обожания. Двумя-тремя словами и жестами он умел пробудить ощущение Венеции в тех, кто ее не знал, а порою даже в тех, кто знал ее. Он рад был, что Оливер Брент переправил его сюда. Предки его были кондотьерами, они завоевали Крит и Кипр, теперь же в Европе уже нечего было завоевывать, и такой, как он, типичный человек Ренессанса, не мог найти себе применение в старом мире, а потому маркиз не прочь был поупражнять свои таланты на просторах Америки.
Итак, прибывший из Италии фрахт, точно подтаявшее малиновое мороженое, растекся по всему поселению и окончательно превратил его в хрестоматийную Венецию.
Перри Паладин умело поставил рекламу. И привлек публику. Война и кризис сменились экономическим подъемом, люди зарабатывали и тратили, и тому, кто не мог позволить себе путешествие в Европу, хотелось, по крайней мере, рассказать друзьям: “Я побывал в Венеции (штат Техас)”.
Посетители знакомились с новым культурным центром. Но испытывали не восторг, а холодное почтение. Они осматривали художественную выставку, прослушивали концерт или участвовали в экскурсии. Все было хорошее: концерты, лекции, картины. Но посетителей они не воодушевляли.
Перри, Сидней и Кэтлин с возрастающим беспокойством констатировали, что рыбка не клюет. В культуру всадили немало денег. Цены приходилось брать высокие. А публика не желала столько тратить. Значит, предприниматели просчитались.
Чувствуя себя ответственной за провал культуры, Кэтлин, при всей своей невозмутимости, потеряла сон. Без конца обсуждала она с художником Калла, в чем же причина неудачи.
Они с Калла подружились. Художник вел себя в Америке так же, как в Старом Свете. В распахнутой на волосатой груди рубахе, он шлялся по барам, выпивал, пел, орал, - со всеми был запанибрата, играл, буянил. И, между прочим, рисовал. Публику не слишком увлекала его живопись, и он ругательски ругал тех, кто недостаточно его хвалил. Но Кэтлин понимала, что за его хулиганскими повадками таилась подлинная тяга к искусству.
С ней он держал себя куда скромнее. Ей поверял свои горести. Погрязшее в снобизме европейское искусство, конечно, пересахаренное дерьмо, но если самому все начинать сначала, так тоже далеко не уедешь. Желчно издевался он над ее попытками приобщить людей к искусству.
- Не нужно им никакое искусство, - доказывал он, - оно им противно, их от него воротит. Они удирают во все лопатки, едва только учуют искусство.
Но Кэтлин стояла на своем. Она твердо решила приохотить людей к искусству. И пока что не отступала от этого намерения.
Еще крепче стоял на своем Перри. Кому, как не ему, опытному коммерсанту, было ясно, что его мечты о доходном культурном центре оказались просчетом. Но раз он вступил в ряды приверженцев идеала, он не поколеблется, он не изменит идеалу.
Он держался уверенно и громогласно высмеивал тревогу остальных. Но в бессонные ночи с тоской задавался вопросом, долго ли удастся продержать эту злополучную Венецию.
И брак его был отнюдь не безоблачным. Не то чтобы между ним и Глорией когда-нибудь возникали разногласия. Она по-прежнему была небрежно и безупречно приветлива. В суконном платье, облегавшем округлые бедра шла она рядом с ним, белое личико сердечком выступало из тесного высокого воротника на косточках, соломенная шляпка с вуалеткой лихо сидела на черных волосах, и Перри было отрадно сознавать, что она его собственность. Он гордился ею, когда она сидела позади него на тандеме, зажав под мышкой теннисную ракетку, или когда она переступала порог концертного зала в парадном вечернем туалете с длинным шлейфом. И сердце билось у него учащенно, когда он знал, что она ждет его в постели.
Ни на миг не забывал он о том, что именно она пробудила у него тягу к идеалу. Он по-прежнему благоговейно смотрел на нее снизу вверх, когда она улыбалась безмолвно и загадочно.
Что, собственно, она думает, временами спрашивал он себя. А думала она: cheese [сыр (англ.)]. Однажды, когда ее фотографировали, ей порекомендовали: говорите cheese. Это очень выигрышно для улыбки. С тех пор она всегда думала: cheese - чтобы усовершенствовать свою улыбку. А Перри в ее улыбке видна была только красота и загадочность, и когда у него бывали удачи, он приписывал их ее совету, неудачи же объяснял тем, что неверно понял ее или допустил оплошность.
Одно лишь мешало ему: дружба Глории с маркизом Орсони. Она и не скрывала, что ей приятно общество потомка дожей и завоевателей. Они вдвоем скользили в гондоле по каналам, пересекали лагуну и под сладкогласное пение гондольера маркиз что-то внушал ей своим глухим аристократическим голосом, а она улыбалась глубокомысленно и приветливо. Перри ни на миг не сомневался в том, что между ними нет ничего, заслуживающего малейшей укоризны. Но когда он видел Глорию вместе с итальянцем, на лице его появлялось то жесткое выражение, какое он напускал на себя во время заковыристых сделок.
Дела приняли неожиданный оборот. Как культурный центр Венеция потерпела крах, зато как увеселительный - расцвела вовсю. Больше всего удовольствия посетители получали на ее тщательно ухоженном, полном всевозможных аттракционов пляже, на Лидо.
Все плескались в море - мужчины в полосатых трико, доходивших от шеи до колен, женщины в матерчатых шляпах и в длинных сборчатых купальных костюмах, которые, намокнув, предательски облепляли тело, на желтовато-белом песке многочисленные Беппо и Джироламо выхваляли свой товар, а также играли на мандолине, детишки катались верхом на осликах, шум и сумбур царили неимоверные. Были тут и комнаты смеха, и антикварные лавочки, и карусели, и движущиеся лестницы, на которых местами длинные платья и нижние юбки визжащих дам вздувались вверх, открывая ноги до самых подвязок. Имелись здесь и менее невинные развлечения - азартные игры, всякого рода девицы, ищущие мужских знакомств.
Фоном всему этому служила дощатая, оштукатуренная Венеция. Взмывались и замирали полные сладострастной истомы баркаролы, кривлялись, разъезжая и расхаживая на ходулях, чудовищные чучела карнавала, который здесь справляли круглый год, стоял крепкий и острый дух салями и горгонзолы. Приятно переплетались отечественные песенки “На Юге, где меня качали в колыбели” и “Десять долларов я должен О’Грэди” с итальянскими напевами: “Oh sole mio” и “Santa Lucia”. Горячие сосиски вкусно было запивать asti spumante при лунном свете, серебряном - настоящем и ярко-голубом свете искусственной луны, которым заменяли или восполняли настоящий.
Именно этого и алкали сердца пилигримов, предпринявших паломничество в здешнюю Венецию. Об этом они мечтали, за это платили, не скупясь.
За это, а вовсе не за искусство и культуру.
Сидней Браун, с самого начала недоверчиво относившийся ко всей затее, теперь вмешался решительно. Так дело не пойдет. Культура - бросовый товар. Культура - сплошной убыток. С культурой надо кончать.
Понятно, он был прав. В сущности, сам Перри чувствовал себя на Лидо вольнее, чем в культурных учреждениях. И все-таки он запротестовал. Он не хотел ставить крест на Венеции своих грез, не хотел, чтобы ее вытеснила площадная Венеция и пресловутый Лидо. Ему казалось, что тем самым он отречется от своего лучшего “я”, от Глории, от идеала. Еще яростнее протестовала Кэтлин, ей, в свою очередь, не хотелось признать, что желчный циник Калла оказался пророком.
Договорились рискнуть и сделать еще одну попытку, в последний раз произвести крупную затрату на культурное начинание. Если и эта попытка потерпит неудачу, тогда Венеция будет окончательно ликвидирована как культурный центр.