— Ну, как кладешь гузырь?! Куда затянул? Ямкой сложишь — мокрость пройдет до дна… Я чего сказал?! Надо все планово делать. Планово, — повторял он несколько раз, подразумевая под этим «хорошо», «толково».
Никто не видел Митрича уставшим. Никогда он не спешил, но и не сидел без дела. И все-таки ему никто из приезжавших (уполномоченных или другого начальства) не доверял, видя в нем человека ненадежного. Этому отчасти способствовал и Сучков, работавший с тысяча девятьсот тридцать восьмого года кладовщиком колхоза; он при всяком удобном случае произносил свое слово «контра» и добавлял:
— У нас народ — беда! Любому руководителю шею свернут. С таким народом выйдешь в передовые — держи карман шире!
Но, несмотря на утверждения Сучкова о народе, свертывающем шею «любому руководителю», Иван Степанович бессменно оставался председателем колхоза. Каждый год на отчетных собраниях его разбирали «по косточкам», ругали напрямик, обвиняли в смертных грехах — «сеет не то, что надо сеять», «денег мало дает на трудодень», «свиньи убыточны». Послушает иной раз такое кто-либо из районного руководства да и поставит вопрос в райкоме о переизбрании председателя. Так действительно и случилось однажды, когда сам Некрасов чуть-чуть не ошибся, но колхозники его поправили.
Дело было так. Приехал он на отчетное собрание. Сначала, как и полагается, сделал доклад о работе Иван Степанович. Потом критиковали председателя по всем швам. Сильно ругали! Видит Некрасов — недоволен народ. Открылись ему и недостатки, которых он не замечал раньше. Вот он и поставил вопрос о замене председателя. Тут-то и началось.
— Кто имеет слово по вопросу о замене? — спросил председательствующий на собрании старший конюх Егор Ефимыч Ермолов.
Никто не отвечал. Молчали. А потом из заднего угла при общем молчании послышались громкие возгласы, совсем не относящиеся к повестке дня:
— Мишка!
— А?
— Ты быка загнал?
— Загнал. А что?
— Как «что»? Бык же.
— Ясно, бык.
— Кто имеет слово? — повторяет вопрос Егор Ефимыч. Он стоит за столом президиума, чисто выбритый, высокий, жилистый, очень крепкий, несмотря на свои полсотни лет, и ждет ответа. — Кто имеет слово?
В ответ — голоса:
— Покурить бы.
— Уши попухли от недокура!
— Перерыв! Надо перекур.
А от стены кто-то заговорил с этакой тонкой иронией:
— И что это у нас за председатель колхоза! На собрании — не покури, в клубе — не ругнись, в коровнике — фартуки белые на доярках. Тьфу!
— Конешно, перерыв надо, — перебил его другой голос без всякой, казалось, связи.
— Объявляю перерыв! — крикнул Егор Ефимыч густым басом, отлично идущим к нему.
Да и что оставалось делать председательствующему, если поднимается галдеж и никакого укороту сделать нельзя — хоть звонок разбей. Егор Ефимыч хорошо знал народ своего колхоза.
Почти все вышли из клуба, разбились на группы и разговаривали уже тихо. Потом от одной из таких групп отошел Митрич и направился прямо к Некрасову. Он подошел к нему и заговорил, отведя его чуть в сторону:
— Я прошу слова насчет председателя.
— Пожалуйста! Вот начнем сейчас — первым и выступите.
— Нет, я вам хочу сказать. Одному. — И, не обращая внимания на удивление собеседника, начал так: — Иван Степаныч — человек партейный. Знаем мы его с самого малу, с пастушонка. В подпасках он у меня ходил. Понимаете: сирота! — И замолчал, ожидая того, какое действие произведут эти слова.
— Таких биографий много, — сказал Некрасов. — Но надо смотреть, как руководит. Свиноводство-то в плохом состоянии? В плохом. В поле…
Но Митрич перебил без стеснения:
— Конешно. Географиеф таких много. И толк не из каждого выходит. — И продолжал начатую ранее речь: — Сирота, значит. В комсомолах ходил — телят пас, до колхоза. В партию поступил, тоже до колхоза, — на «фордзоне» работал в СОЗе[1]. А пото-ом уж, потом выбрали в председатели. Правильно: география его без образования. Но скажу: книжек у него полон дом. И такие толстючие есть — как саман. Прямо — саман!
— Да вы же сами уничтожили его своей критикой! — воскликнул Некрасов.
— Ну, что вам сказать! — воскликнул уже и Митрич, хлопнув руками по бедрам.
Подходили к ним поодиночке и другие. Прислушивались. Курили, конечно, весьма сосредоточенно. А Митрич, оглядываясь на подходивших, продолжал убеждать собеседника:
— Разве ж мы его изничтожили? Нет. Саду у нас сорок гектар: при ком посажено? Коровы: где лучше? А? Мы все это понимаем, видим. А раз видно, то чего об этом и говорить! Нечего об этом язык чесать.
— Вы же, вы сами ругали его десять минут назад, — обратился Некрасов к окружающим.
Все почувствовали некоторую неловкость. По взглядам было видно, что каждый так и думал: «А ведь и правда — сами же разделали Ивана Степановича под орех». И вот уже большинство собрания окружало Митрича и Некрасова. Лишь Иван Степанович не выходил из клуба, догадываясь, что разговор идет о нем, да счетовод из учтивости оставался с ним в помещении. От такого скопления свидетелей в разговоре «с глазу на глаз» Митрич постепенно терял дар речи, как и всегда: в этих случаях он мог сказать разве две-три фразы. И он сказал напоследок, незаметно перейдя на «ты»:
— Такое дело, понимаешь… Был у меня сын, Павел. Помер он — двое внучат при мне выросли. И мать ихняя померла… Помер. — Он прямо смотрел в глаза Некрасову и закончил: — А ведь я его раза два порол ремнем, Пашутку-то. Разве ж я его не любил… сына?
Общее молчание прорвалось сразу со всех сторон:
— Мы ругали, мы и уважаем!
— Не желаем менять Ивана Степановича!
— Только колхоз поднялся на ноги и — менять!
— Не на-адо!
Из зала, клуба вышел счетовод и зазвонил колокольчиком, приглашая к продолжению собрания.
Входили, переговариваясь, балагуря, спеша докурить остатки цыгарок, чуть задержавшись для этого в дверях. В зале стоял шум. Казалось, собрание будет бурным.
Еще раз прозвонил звонок. И снова тот же вопрос Егора Ефимыча, заданный уже со вздохом:
— Кто имеет слово?
В зале тишина.
— Кто имеет слово?
Слышно — жужжит муха на стекле окна. Вслед за вопросом Ермолова послышался полушопот женщины:
— Осподи! Вот уж еще пристал!
Сказано это тихо-тихо, но все услышали и поняли, что относится это к председательствующему. Сразу — взрыв хохота! Некрасов смеялся со всеми вместе. Егор Ефимыч тоже смеялся, хотя и позванивал вяло звонком, и, наконец, спросил:
— Что же будем делать?
— Резолюцию писать, — ответил за всех Митрич.
— Сперва работу надо признать, — вставил Сучков, ожидавший бури и втайне мечтавший о председательском месте (работать кладовщиком он считал ниже своего достоинства, не подозревая того, что находился именно на своем месте).
— Как признаем работу? — спросил у собрания Егор Ефимыч.
— Хорошей! — крикнуло сразу несколько голосов, будто сговорившись.
— Голосую!
Признали работу хорошей, а дальше, в резолюции, шел длинный перечень недостатков, такой длинный, что не укладывался на двух листах.
Вот так и получалось: Иван Степанович оставался бессменным председателем колхоза с начала его организации. Уже сад стал доходным, а там и на конопле, в низах, стали получать до двухсот тысяч дохода, бахча приносила не один десяток тысяч. Год от году доходы росли и уже перевалили через два миллиона, трудодень через восемь рублей перескочил, не считая хлеба, — колхоз стал самым лучшим в районе, а Митрич… все ругался и всегда был чем-либо недоволен. Он даже и на Ивана Степановича ходил жаловаться в райком, этот беспощадный старик.
…Внуки Митрича, Николай и Петр, выросли, казалось, незаметно: то были недавно мальчишки, а то уже оба на машинах — Николай на тракторе, Петр на комбайне штурвальным. Оба плотные, коренастые — «в дедову породу пошли», как говорил Митрич не без удовольствия. Может быть, им иной раз и хочется поспать подольше, да дед теребит. У него правило: вставать до восхода солнца. Людей, которые встают после солнышка, он просто считал лентяями, недостойными земной жизни. Такая уж философия была у Митрича. Но как бы там ни было, а жизнь все улучшалась и улучшалась. Ребята стали хорошо зарабатывать, Митрич не хотел от них отставать — в дом пришел достаток. И Митрич стал подумывать, что пора оженить внуков. Он высказал мне эту мысль спокойно, как решенное, выкладывал расчеты по расходам на это важное дело и заключил: