— О-о! — взревел Газин. — Ты меня, дедушка, введешь в грех. Я на тебя в газету напишу, не иначе.
— За что же ты про меня напишешь? — заинтересовался старик, подпоясывая халат домашним ремешком: он собрался на лесенку к друзьям-никотинщикам.
— Как ты государство обманываешь и чужое место в больнице занимаешь. Про все твои хитрости напишу.
— Ты своей писулькой лучше сопли подотри, — посоветовал Исай Тихонович от порога и шустро удалился.
Вечером, как обычно, заглянула Нина, но пробыла недолго. Ей надо было поспеть в школу на собрание. Она накормила Певунова салатом из кальмара и мясным пирогом. Певунов сказал ей, что операция будет в понедельник, и попросил не приходить ни в субботу, ни в воскресенье.
— Почему это? — удивилась Нина. — А кто же вас накормит?
— Сам накормлюсь.
Певунов улыбался отрешенно, и Нина поняла, что ее больничная служба кончается. Уходя, поцеловала Певунова в лоб.
Он хотел поскорее остаться один. Казалось, никогда прежде у него не было столько свободного времени, как в этой мертвой заводи, и все-таки его не хватало, чтобы обдумать что-то важное, что-то такое, без чего не имело смысла жить дальше. Он напряженно ждал, пока угомонятся и уснут товарищи по палате. Луч электрического света, торчащий из-под двери, как желтое широкое лезвие, дал его мыслям неожиданное направление. Он стал думать о себе в третьем лице. Отстраненно. Как будто сочинял забавную историю.
Выкатился человечек из утробы матери, как колобок, думал он. Поначалу натыкался колобок все больше на папочку да на мамочку и получал в зависимости от разумности своего колобкового мельтешения то легкие затрещины, огрублявшие его ушки, то ласковые поглаживания, придававшие блеск его щечкам. Папочка и мамочка лепили из колобка свой образ и подобие, но ничего путного вылепить не могли, потому как собственный облик толком не представляли. Да и лепка велась от случая к случаю, к тому же и все другие, кто встречался с колобком, пробовали его притиснуть, ущипнуть, заострить, выровнять и так далее, и каждый на свой лад. Но тут время первой обминки истекло, колобок затвердел, стал дерзким и неуступчивым. Успел к тому же кто-то вдолбить в его башку, что на свете полно охотников его, колобка, слопать. То есть внушил ему то, что у грамотных людей называется инстинктом самосохранения.
Прокатился колобок по школе, выкатился на дорогу жизни и все оглядывался, все остерегался — не слопают ли невзначай. Поначалу вслепую оборонялся, кулачками из теста в разные стороны размахивал — отойди, мол, от меня, зашибу! — после, когда кой-какой умишко в колобке запекся, стал приглядываться и прикидывать и понял вдруг, что легче всего уберечься — это куда-нибудь повыше залезть, где враждебных тварей поменьше, а обзор поширше. Покатился колобок в гору. Никому по пути не поддался: ни волку, ни медведю, ни зайцу. Никто за ним угнаться не мог — уж больно быстро катился. Только время за ним угналось. Пока на горушку выкатился, затвердел окончательно, да так затвердел, что с боков крошки осыпаться стали. Тут бы ему и угомониться, задуматься — жизнь не вечна. Куда там. Такой он еще себе лакомой добычей казался, что успевай лишь отмахиваться. С горушки отмахиваться сподручней оказалось, да и кулачки у него как костяные сделались, силой налились, теперь и сам в азарте иной раз зацеплял неповоротливых колобков помельче рангом. Многих с ног посшибал для забавы. И вот тут по мудрой сказке самый раз было появиться Лисе Патрикеевне. Она и появилась, откуда не ждал колобок. Из потайных уголков выползла не могучим звериным оскалом, а глиняной немощью. Опомнился колобок, да поздно. Вместо сладкого теста посыпалась из прорех гнилая труха. Истлел бедный вертухайчик, так и не познав, чего боялся, почему кусался, на какую вершину стремился. Только и на ум пришло, что никто на него, в сущности, никогда не зарился, а сам он себя скушал до сроку. Собственными кишками подавился…
В воскресенье приехала Дарья Леонидовна. Он ее не ждал и вполне мог принять за фантом, тем более что дремал с открытыми глазами, переваривая обед; но он жену признал, а она его нет. Даша уточнила:
— Это ты, Сергей?
— Я, Дашенька, конечно, я. Кому же еще быть.
Дарья Леонидовна присела на краешек кровати, сумку с гостинцами держала на весу между ног. Исай Тихонович спал, Газин читал детектив с отсутствующим видом. Певунов почти физически ощущал отчужденность, пролегшую между ним и женщиной, с тревожным любопытством оглядывающей палату. Это не жена приехала к горячо любимому, больному мужу, а мало знакомая дама заглянула отдать долг вежливости попавшему в беду соседу. И напрасно заглянула. Им нечего было сказать друг другу. Так думал Певунов, но не так думала Дарья Леонидовна. Слова раскаяния и обиды бродили в ней, как вино в бочке, распирали грудь, но она сдерживалась, потому что рядом посторонний человек читал книгу.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила наконец то, что положено спрашивать в больнице.
— Вполне здоров, — ответил Певунов. — Но двигаться пока не могу, ноги отнялись. Завтра операция.
Дарья Леонидовна рассказала домашние новости. Алена совсем разболталась без отца, плохо занимается и допоздна гуляет с подружками. Каждый день кто-нибудь звонит и справляется о нем, чаще других Василий Васильевич и секретарша Зина. Но она не знает, что им отвечать, он ведь ей не пишет. В этом месте голос жены странно просел, и Певунов поспешил объяснить, что писать не о чем, каждый день одно и то же. Дарья Леонидовна распаковала сумку и с ненужной поспешностью уставила тумбочку баночками и свертками. На Певунова пахнуло родными запахами. Он с усилием сглотнул кислую слюну.
— Ты где остановилась, Даша?
— У меня номер в «Спутнике». Василь Василич забронировал.
— И долго думаешь пробыть в Москве? — Он сам подивился этакому светскому, бодряческому своему тону. Так он прежде не разговаривал с женой. Он не мог вспомнить, как они разговаривали раньше. Во всяком случае, попроще.
Даша, не отвечая, с испугом всматривалась в серое, будто покрытое инеем, лицо мужа, краска хлынула к ее щекам. Все заготовленные слова забылись. Какая-то чудовищная сила охватила ее сзади за плечи и согнула к нему на грудь. Она упала на мужа и руками нащупала не упругость живого тела, а каменную твердость. Мужа заложили в гипсовый кокон, как гусеницу.
— Ой! — выдохнула она. — Ой, Сережа, что же теперь будет?!
— Перестань, Даша!
— Ой, Сережа, родной, прости меня! — Она запричитала, как ножом заскрипела по стеклу. — Ой, прости! Я тебя прощаю, и ты прости. Ни в чем не виновата, но прости! Дорогой мой!
Певунов беспомощно скосил глаза на Газина, легонько гладил бьющуюся в истерике жену по волосам, его затошнило, и стержень в спине глубоко ворохнулся. Он не хотел, чтобы она приезжала, и вот она приехала, теперь добра не жди.
— Перестань, Даша! — повторил он. — Стыдно! Глупо!
Она подняла набухшее и размокшее лицо, похожее на картонную маску, с темной щелью рта, с красным приклеенным носом. «Кто это?» — подумал Певунов. Исай Тихонович сидел на постели и взирал на всю эту сцену с сочувствием. Со сна ему мерещилось, что в палате пожар, но он быстро разобрался в происходящем. Он встал, внушительно дряхлый и худой, в обвисших кальсонах, налил в чашку воды и подал Дарье Леонидовне:
— Вы зазря так убиваетесь, гражданочка, — сказал он. — Бывают случаи — и не такие поправляются. А помрет — значит, господня воля. На то она и больница, чтобы в ней людям помирать под надзором.
Даша попила водицы, улыбнулась старику. Улыбка вышла жалкая, натужная.
— Такие операции, как у вашего супруга, — подал голос Газин, — тутошние доктора щелкают вроде орешков. Они их за операции не считают. Это процедуры. Другое дело — ногу оттяпать.
Дарья Леонидовна и Газину послала вымученную улыбку-гримасу. Три дня назад она разговаривала с Рувимским по междугородке. Тот сказал, что операция нешуточная, но шансы на успех есть. Слышимость была плохая, переспрашивать Дарья Леонидовна постеснялась, многих слов вообще не разобрала. Повесив трубку, долго сидела у аппарата, представляла мужа мертвым. Она и раньше не раз прикидывала, как останется жить вдвоем с Аленой, хуже или лучше будет такая жизнь, чем тоскливые будни при гулящем муже. Она пришла к мнению, что будет легче и ей, и дочери. Первое время погрустят, конечно, с непривычки, а потом все образуется. Страшась и негодуя на самое себя, грешную, коварную бабу, Дарья Леонидовна забиралась в мыслях и дальше. Она думала, что сорок пять лет для женщины еще вовсе не старость и, может быть, на склоне лет ей повстречается человек, который сумеет полюбить ее одну и даст ей счастье. Этому неясному пока человеку придется с ней не очень вольготно, потому что она будет требовательна и горда. Зато она через край напоит его сладкой отравой безумных ласк. Тело ее томилось от предвкушений. Жалко, что Сергей не узнает, как она желанна другому, как много он потерял в своем старческом ослеплении какой-то молодой сучкой… Дарья Леонидовна шла в ванную. Там она разглядывала себя в большом настенном зеркале, тщательно, подолгу массажировала живот, ноги, разминала складки на бедрах. С дерзкой усмешкой спрашивала мужа: «Ну, видишь? Ну — что?!» Много раз в воображении она торжествовала над мужем, много раз отвергала его мольбы, куражилась над ним, мстила, но иногда прощала, уступая его раскаянным воплям. И вот она впервые отчетливо, как бы въяве, представила Сергея умирающим. Он лежал, вытянувшись, на узкой железной кровати, окруженный чужими людьми, глаза его тщетно искали вокруг хоть одно дорогое лицо. Ему было безрадостно умирать, не пожав родной руки, не услышав прощальных добрых слов. Дарья Леонидовна вскрикнула, точно кто-то безжалостно раздвинул пальцами ее грудную клетку и сдавил сердце. Несколько раз глотнула воздух, почему-то застревающий в гортани, не доходящий до легких, схватила телефонную трубку и набрала номер вокзала. Ночным поездом она выехала в Москву.