Потому что Ее Величество всерьез подумывает о браке с толедским наследником, а в Толедо на это смотрят благосклонно… и страна может быть потеряна для истинной веры. Но более решительные меры столкнут всех в объятия Альбы, что будет едва ли не худшим бедствием. А вот скандал — это в самый раз. Лютнист пытался, он делал все, что мог, но никто ничего не замечал, никто, будто ничего не было, и вот тогда… Господи, да как же теперь это все королеве объяснить. С другой стороны, урок неплохой и достаточно безобидный — но лютниста действительно нужно казнить, и в Орлеане удовлетворятся объяснениями. Вот только казнить придется все-таки за оскорбление королевы, потому что истинная причина нас взорвет лучше большого кувшина с порохом, и может быть, настоящая цель именно в этом, а не в маленькой такой гадости. А ему, дураку куртуазному, конечно же ничего не сказали. Нос у лютниста длинный, тонкий, острый. На кончике носа — капля, но не воды, а пота. Сознается и потеет от страха, что опять примутся пытать. Хотя по большому счету и не начинали. Вода и бочка — это своим собственным страхом тебя мучают, а бояться-то и нечего, потому что захлебнуться не дадут точно.
— Пожалуй, так оно и было, — говорит Джеймс. — Если бы они боялись, что он расскажет все, нашли бы на эту роль кого-нибудь покрепче.
— Да… — кивает Мерей, а потом трясет головой, словно только что проснулся.
— Они? Надо его допросить еще раз. Займитесь, прошу вас, а то я с утра этим мерзавцем любуюсь… И собирается неспешно, даже с изяществом откланяться. Здорово придумал, нечего сказать: сейчас поспешит с докладом к Марии, которая на него обиженно дуется за скоропостижный арест музыканта… и заберет ярмарочного гуся.
— Господин лорд протектор, — тихо говорит Джеймс, — я понимаю ваши чувства.
Но не забудьте, что именно эти признания нам лучше бы слышать вдвоем. Если потом потребуются свидетели, среди них должен быть кто-то у кого нет в союзниках… людей неподходящего вероисповедания. Тех или иных. И они остались, и слушали признания, и палачу даже не пришлось слишком усердствовать, хотя нельзя и сказать, что де Шателяр говорил совершенно добровольно. Некоторое принуждение к нему все-таки применяли. Чем дальше, тем больше, потому что чем дальше, тем меньше ему хотелось называть имена благодетелей, которые дали ему рекомендации, представили ко двору, сносились с ним письменно и через доверенных лиц. Нарыв, к счастью, оказался не очень большим и Дун Эйдин почти не затронул. Ноги у заговора росли из Трира, из континентальной политики — а своих, местных иуд можно было пересчитать по пальцам, и хватило бы двух рук. Хотя, конечно, если этих допросить — можно клубочек и дальше размотать, можно и нужно. Но вот это уже — после доклада королеве, после доброго ужина. И только потом подумал удивленно, поднимаясь по лестнице вслед за Мереем — я ж на границу обратно хотел, зачем я во все это ввязался? Королевской признательности мне не хватало? Потому что ты дурак, — сказал кто-то в голове, — И сначала делаешь, а потом думаешь: для чего. А причина у тебя есть. Мерей так лихо закопался в это дело,
потому что он — единственный при дворе, кому опасен любой королевский брак. А ты теперь — его свидетель, что заговор на самом деле был. Следующие год-полтора он будет беречь твою жизнь. И голос почему-то казался очень знакомым.
Завтра, может быть, станет скучно. Наступит похмелье. Но сегодня есть чем развлечься. Серая площадь, тянущиеся к небу дома, потеки копоти и дождя на стенах, запах смолы, свежего дерева, светлые доски, пестрая ткань, дамы на галерее, мрачные слова. Кукольный ярмарочный театр, только Пьеро потом увезут в ящике, и на сцену ему уже не выйти до Страшного Суда. Королева стоит у самых перил. В городе ходил слух, что это лорд-протектор силой заставил ее подписать приговор и прийти смотреть. Ломаный грош тому слуху цена — решают в толпе. Вы посмотрите на нее, на лицо, на руки, да она в ярости, наша королева, она это дерево сейчас как воск сомнет. И то сказать — конечно, Дун Эйдин есть Дун Эйдин и бранных слов всеми обо всех столько наговорено, что будь каждое горстью земли, город бы засыпало по флюгера. Но чтобы мелкий дворянчик в спальню без уговора лез, рассчитывая, видно, что его там и так примут — такое разве что купеческой дочери не зазорно, и то не всякой. А королеве… да нашей — да она его сама убить готова. Простолюдинки покрасивее — или те, что когда-то были покрасивее, — жалеют незадачливого музыканта. «Хорошенький такой», «А молодой-то», «Бедняга» звучит по толпе. Те, что понравственнее — читай, пострашнее, поусерднее в вере, особенно Ноксова паства, — злорадствуют. «Теперь конец разврату», «Довеселились», «Вот туда их всех, католиков». В толпе то и дело вспыхивают мелкие перебранки да потасовки — локти гуляют по ребрам, руки по чепцам. Лучше всех чувствуют себя, конечно, карманники. Думать о них как-то приятнее: простым, понятным делом заняты. Крадут. Грешно, но простительно. А остальные?.. Королева… не в ярости. Королева в истерике третий день, с тех пор, как ей подробно и убедительно доложили, откуда взялся де Шателяр, зачем он появился и почему все устроил. Это Мария сейчас, с утра пытается торжествовать: предатель,
подлец, негодяй, гадина ядовитая будет убит, убит! Брат помог, явился спозаранку и начал внушать подобающие чувства. Вчера королева то рыдала, то молилась, жаловалась на то, что проклята, обречена на предательство, раздавлена, обессилена, обесчещена в собственных глазах. Позавчера — тоже. Боялись уж, что сегодня она вообще не встанет с постели, после отказа от пищи и непрестанного плача, стонов и молитв. Встала, тем не менее, и смотрится неплохо — торжествующей фурией. Поэт тоже смотрится неплохо. В порядок привели, кудряшки завили и очень хорошо объяснили, что незадачливого влюбленного — или просто бессмысленного дурака, полезшего подсматривать за королевой как Актеон за Дианой, могут, если повезет и он понравится толпе, и помиловать. Могут и не помиловать, но самое худшее, что его ждет в этом случае — это быстрая чистая смерть. А вот закон о государственной измене у нас еще со времен старого верховного королевства остался. И процедура там составлена… с вдохновенной альбийской дотошностью, все четыре страницы. Помилования можно не ждать. В толпе слишком много верных учеников Нокса, а королева держится только на чистой ярости — кто бы подумал, что эта наша Диана умеет так злиться и так ненавидеть…
Помилования не будет. Будет гул толпы, тяжелый, словно осенний шторм, жалость и милосердие в нем утонут, растают пеной на свинцовых волнах. Блеклое мартовское небо на грани весны, жадно пялящееся вниз глазами воронья. Замах, и свист, и тупой чавкающий звук, с которым тяжелая сталь разрубает кость, и алая кровь, и алые губы на белом гипсовом лице королевы, и угрюмое полуторжество толпы. «Прощай, прекраснейшая из дев, жесточайшая из королев! И смерть, что ты приносишь мне, меньше моей любви…» Мальчик так старался. Ну хоть история получится. Трагическая, благородная, в самый раз для баллады. Лучше, чем настоящая. С последним согласны все, тут даже королеву уговаривать не пришлось: «жестокосердная Диана» звучит куда лучше, чем «обманутая дура». Все, что можно спрятать под белилами, вуалями, драпировками и краской, должно быть спрятано и хорошо смотреться с пяти шагов, как Ее Величество в платье парадном, но траурно-сдержанном, лилово-черном. Ближе подходят только те, кто не боится надышаться миазмами падали. Как всегда. Как везде. Как у нас. Помост обливают водой, скрипит телега, нехотя расступается толпа. Королева разворачивается и уходит, опираясь на руку брата. Ее фрейлины идут за ней как куклы на ниточках — белые лица, фарфоровые глаза.
— Почему-то мне не кажется, — говорит Джордж, — что моя невеста счастлива при дворе. Джеймсу вообще не кажется, что Анна Гамильтон счастлива быть его невестой — но не говорить же о подобном за неделю до свадьбы?..
— Джейн была рада удрать отсюда.
— Да, но она вышла замуж по любви. Но мы, конечно, что-нибудь придумаем.