бесцеремонно разбуженный посреди зимы. Растолкали, вытряхнули на мороз, теребят. Заставляют выбираться из привычной колеи, в которой остатки денег так и будут потихоньку тратиться на то, на се — где на починку дороги, а где и на постройку каких-нибудь чрезвычайно необходимых амбаров и конюшен… во дворах домов членов магистрата, конечно же. Пришел злой и посторонний, растеребил, чего-то хочет — и пугает. Лордом протектором для начала. Потом нектаром подманивает: а ведь вода-то для города, чистая и сладкая, а ведь не только королеву хвалить будут,
нет, не только — если магистрат вовремя обозначит свое отношение, свое желание и ратование за нужды горожан.
— Это большое строительство… и по меньшей мере эти три года «водяные деньги» никто не посмеет тронуть. — Одна чаша весов. — Да и кто в здравом уме станет вредить делу, которое преподобный Джон Нокс назвал богоугодным. — Вторая. И гвоздь в крышку гроба. — Дун Эйдин не Фризия и не Альба, наших горожан так легко на бунт не раскачаешь, но я думаю, что если им объяснят, что королева, лорды и истинная церковь готовы дать им воду, парламент выделил деньги — а не согласен только городской магистрат…
— …и вот наконец-то я имею достойную возможность отплатить добром за добро, а щедростью за щедрость — потому что королевская благосклонность ведь, сами понимаете, для всякого верного подданного Ее Величества лучшая награда, а как нынче завоевать эту благосклонность? Совершенно несложно, и совершенно законным, честным, добропорядочным путем — всего лишь поддержать начинание королевы. Публично. Перед парламентом. Можно даже с определенным… ну, звоном, шумом — и предъявить парламенту прекрасную трехглавую гидру, где по краям лорды наши протектор и канцлер, а посредине — сами понимаете, и я буду не я, если парламент перед этим видением устоит. Герцог склоняет голову набок, видимо, пытается понять, почему сам собеседник не стремится оказаться средней головой гидры, прикидывает, хочет ли он делить с Мереем хотя бы и метафорическое тело, вспоминает, что за гидрами приходят герои… но королевская благосклонность не валяется на дороге.
— Дорогой друг, но гидры — животные мифические, а в нашем случае головы… могут вступить в спор, просто увидев друг друга. — У герцога де Шательро отличный аппетит, и стол в его доме завидный: все, от овсяных и ячменных лепешек и пикши, копченой на три разных манера, до кранахана с лучшим медом, сливками и всякой ягодой.
Кошка-чернуха, так и оставшаяся безымянной — ни одна кличка к ней не подошла,
— устроилась на коленях и даже из вежливости не требовала кусочков. И так хозяин вытаращился на нее, как на восьмое чудо света. Тоже, нашел диковину. Да, кошка. Черная.
— В этом нашем случае наблюдается всеобщее единство. Мерей, и Хантли, и даже такая фигура как Нокс, и менее значительные лица из городского магистрата все и одновременно горят желанием увидеть акведук. Совпадая в этом желании с Ее
Величеством. Нет, право, справки навести совершенно несложно — и я вас нисколько не тороплю, просто сами понимаете, у нас множество желающих снять сливки с чужого молока, и как бы вас не опередили.
— Но почему вы преподносите этот подарок мне? — де Шательро с удовольствием обсасывает косточки перепелок, тушеных с малиной.
— Потому, что Ее Величество вряд ли успела забыть, кому она в очень решительной форме высказала свои пожелания. А я желаю дать ей весомые доказательства единства… между ее верными слугами. А когда верные слуги Ее Величества встречаются, вступают в соглашения и лелеют тайные планы, то делают они это исключительно ради блага страны и короны. Как уже было неоднократно доказано.
Смертный — опорный камень, смертный, не пошедший в ловушку, — сам мастер ловушек. Заплетает пути других смертных, расставляет силки. Связывает то, что само не свяжется. У него есть сила, но отличная от силы настоящих-подобных. У других смертных тоже такая есть, редко, меньше. Новое, новое… Такого не сделать, не повторить. Ловушка нет-есть. Есть игла — он сам, длинная узкая, светлого железа. Нитки нет. Совсем нет. Нитка — взгляды тех, кто следит за иглой. От камня к ветке боярышника, от ветки к стволу ивы, от ствола вверх к сорочьему гнезду, а потом взгляды встречаются и все, кто следил за иглой, видят. Друг друга. Паутина. Они не в ловушке — они ловушка. Нити и узлы. Видят — и не могут выйти, потому что видят. О таком мастерстве говорят слова-память, бывшее до начала пути, увиденное теми, чье начало раньше. Много раз раньше. Давно. Время силы. Смертные пришли потом. Мастера из настоящих-подобных теперь скачут за ветром, охраняют живое и мертвое от жадного небытия.
Этот делает — не понимая. И того, что паутина не хочет видеть, не хочет быть, не понимает тоже.
Джеймс Гамильтон, граф Арранский, герцог де Шательро, возвышался над собранием аки кедр рыкающий и лев ливанский — и любой, прислушавшийся к нему хоть на мгновение, должен был осознать, насколько странным, немыслимым, невыносимым и горестным является то обстоятельство, что благородная столица Каледонии вынуждена возить воду бочками… а бедный люд так и просто черпает ее откуда попало, навлекая болезни на свою голову и позор на головы всех остальных.
Парламент внимал. Господа представители уже все поняли про гидру, прикинули, откуда станут брать камни, глину, лес, людей, кто будет кормить строителей… и теперь наслаждались ораторским искусством. Переменчивый ветер то забивал окна мелким липким снегом, то растапливал снег до воды, а влагу обращал в лед при следующем дуновении. Полуденное солнце через все эти капризы неба даже и не пыталось пробиться, сидело себе за тучами и не заглядывало в палаты каледонского парламента. Напрасно: такое зрелище не каждый день бывает. Гамильтон ораторствовал, наслаждаясь сам собой — игрой голоса между стен, солидными жестами, фигурами заранее заученной, умело написанной речи, достоинством и основательностью формулировок, и тем, что слушали его внимательно, любовались, кивали, в нужных местах хмурились, в других — смеялись. Такое единение в стенах каледонского парламента само по себе примечательно,
учитывая предмет обсуждения. Это заседающим тоже очень по душе. Все за, никто не против. В Дун Эйдине? При дворе? В парламенте и в магистрате? У нас, в Каледонии? Невероятно!.. Аррана слушали бы и пару часов, но он столько выдержать не мог, конечно.
Отговорил — и сошел с возвышения, перекинув тяжелый шлейф одобрения через локоть вместе с расшитым парчовым плащом. Дальше стали разбирать жалобы. На третьей или четвертой Джеймс понял, что уже несколько минут разглядывает тень от оконного переплета и не думает вообще ни о чем. А думать было нужно, потому что на ажурную сетку легла сверху еще одна тень, плотная и длинная — и принадлежала она лорду-протектору.
— Сестра сказала мне кому мы обязаны сегодняшним праздником, граф, и я спешу передать вам ее благодарность. Моя блекнет в ее тени и сама собой подразумевается. Тут не брякнешь какое-нибудь «не стоит упоминания» — не тот случай: как скажешь, так и запомнят. Отвечать надо, памятуя, что каждое слово будет не только передано королеве, но и искрами разнесется по зале парламента. То есть, встать и возрадоваться, громко и витиевато, монаршьей благодарности, каковая является лучшей наградой для доброго слуги Ее Величества и так далее, и так далее, и не забыть упомянуть о том, что собрать воедино сию головоломку стоило немалых усилий. Это — для окружающих. Пусть знают, кто все провернул.
Поворачиваются головы в шелковых отделанных мехом шапках. Где шелк новый, где и протершийся, мех то пушистый, то облезлый, какого только нет — волк и лиса, бобер и белка… Бывшие бобры и лисы аж дыбом встали в попытках расслышать, о чем там говорят лорд адмирал и лорд протектор.
— Признаюсь вам, — улыбается новоявленный Меркурий, посланник богов, — что следить за вашими перемещениями было немалым удовольствием.
«Как будто я не знал, — думает Джеймс. — Как будто я не знал, что с меня глаз не сводят с той минуты, что я въехал в город. Почему ж ты думаешь, я к тебе, единственному, не пошел вообще? Понял ведь. Умный.»