Но девушка постепенно завоевывала его внимание. Если он приносил свой альбом с набросками, она, а не кто другой, дольше всех раздумывала над последним его рисунком. Потом глянет на него. И вдруг темные глаза ее засветятся, точно воды во тьме, взбаламученные золотой струей, и она спросит:
— Почему мне это так нравится?
И всякий раз от ее пристального, проникающего в душу слепящего взгляда у него перехватывало дыхание.
— Так почему же? — спрашивал он.
— Не знаю. По-моему, тут сама правда.
— Это оттого… оттого что здесь почти нет определенных очертаний; все зыбко, словно бы я рисовал зыбкое вещество листьев и всего прочего, а не жесткую форму. Определенность мне кажется мертвой. Только вот такая зыбкость и есть подлинная жизнь. Форма это мертвая корка. Истинная сущность зыбка.
И Мириам, прикусив мизинец, размышляла над его словами. Они опять давали ей ощущение жизни, наполняли смыслом то, что прежде ничего для нее не значило. Она ухитрялась найти некую суть в словах, которые он с трудом подбирал для слишком отвлеченных мыслей. Через его речи она постигала то, что ею любимо в вещном мире.
На другой день Мириам сидела на солнышке, а Пол писал сосны, освещенные красным, ослепительным закатным светом. Он работал молча.
— Ага, вот оно! — вдруг сказал он. — Это мне и надо. Теперь посмотри и скажи, что здесь — стволы сосен или возносятся вверх раскаленные уголья, рассекает тьму летучий огонь? Вот вам неопалимая купина, она вовеки не сгорит.
Мириам посмотрела и испугалась. Но почувствовала: стволы сосен великолепны и совсем как живые. Пол закрыл ящик с красками и встал. Вдруг внимательно посмотрел на Мириам.
— Почему ты всегда печальная? — спросил он.
— Печальная? — воскликнула она, испуганно вскинув на него чудесные карие глаза.
— Да, — ответил он. — Ты всегда, всегда печальная.
— Да нет… да ни чуточки! — возразила она.
— Но даже твоя радость будто пламя, рожденное печалью, — настаивал Пол. — Ты никогда не бываешь веселая или даже просто довольная.
— Правда, не бываю, — подумав, сказала Мириам. — А интересно, отчего.
— Оттого что не бываешь, оттого что внутри ты, как сосна, другая, а потом сразу вспыхиваешь, ты не как обыкновенное дерево, у тех просто листья все время трепыхаются и веселые…
Он запутался в собственных словах, но Мириам надолго задумалась над ними, а в Поле встрепенулось что-то незнакомое, показалось, он все стал чувствовать по-новому. Мириам стала ему так близка. И от этого все странно преобразилось.
А иногда он ее ненавидел. Ее младшему братишке было всего пять лет. Он был болезненный малыш, с огромными карими глазами на необычном хрупком личике — один из «Хора ангелов» Рейнолдса[11], но было в нем и что-то от эльфа. Мириам часто опускалась на колени и крепко его обнимала.
— Хьюберт, мой Хьюберт! — почти пела она, голос ее звенел безмерной любовью. — Хьюберт, мой Хьюберт!
И, словно баюкая братишку, тихонько покачивалась с ним, лицо ее, озаренное любовью, было приподнято, глаза полузакрыты, голос источал любовь.
— Не надо! — смущенно говорил малыш. — Не надо, Мириам!
— Да-да, ты меня любишь, правда? — бормотала она глубоким гортанным голосом, словно в трансе, и раскачивалась, словно забылась в любовном исступлении.
— Не надо! — повторял малыш, чистый детский лоб прорезала морщинка.
— Ты меня любишь, ведь правда? — бормотала сестра.
— Ну чего ты с ним так носишься? — воскликнул однажды Пол, страдая от неумеренности ее чувства. — Почему ты не можешь обращаться с ним просто?
Мириам опустила малыша, поднялась, но не сказала ни слова. Присущая ей душевная безудержность, перехлестывающая обычные пределы, приводила Пола в бешенство. Эта бесстыдная обнаженность чувств, прорывающихся по пустякам, коробила его. Он привык к сдержанности своей матери. И в подобные минуты он всей душой, всем сердцем благодарил судьбу, что его мать такая разумная и здравомыслящая.
Внутренняя жизнь Мириам отражалась в ее глазах; обычно темные, темные как храм, они вдруг вспыхивали, словно от пожара. Лицо ее почти неизменно оставалось задумчиво-сосредоточенным. Она могла бы быть одной из тех женщин, что пошли с Марией, когда умер Христос. Тело ее не отличалось гибкостью и живостью движений. Ходила она враскачку, довольно тяжело, в раздумье опустив голову. Она не была неловкой, но почему-то казалось, в каждом ее движении что-то не так. Вытирая посуду, она часто застывала в растерянности, огорченная, оттого что прямо в руках у нее распалась надвое чашка или стакан для вина. Должно быть, от страха и недоверия к себе она вложила в нехитрую работу излишне много силы. Ей не хватало свободы, непринужденности. Все было сковано ее неумеренностью, избытком силы, не имеющей выхода.
Походка ее почти всегда оставалась чересчур напряженной, стремительной, враскачку. Иногда они с Полом бегали по лугу. Тогда в глазах ее сверкало что-то безудержное, исступленное, и Пола это пугало. Но при этом она была трусиха. Если надо было перелезть через изгородь, она теряла самообладание и в испуге хваталась за его руки. Ему не удавалось уговорить ее спрыгнуть даже с пустячной высоты. Глаза ее расширялись, полные откровенного страха, и веки трепетали.
— Нет! — восклицала она, смеясь и ужасаясь, — нет!
— Да прыгни же! — крикнул он однажды, дернул ее вперед, и она упала с изгороди.
Но ее «Ах!», громкий крик боли, словно она теряет сознание, ранил Пола. Она благополучно опустилась на ноги, и потом у нее уже хватало для этого храбрости.
Она была очень недовольна своей долей.
— Тебе разве не нравится дома? — с удивлением спросил Пол.
— А кому бы понравилось? — ответила она негромко, но горячо. — Что это за жизнь? Я убираю весь день, а братья в пять минут все опять перепачкают и раскидают. Не хочу я сидеть дома.
— Чего ж ты хочешь?
— Хочу что-нибудь делать. Хочу попытать счастья, как все. Почему, если я девушка, меня надо держать дома и не давать никакого ходу? Разве сидя дома я могу попытать счастья?
— Попытать счастья в чем?
— Что-то узнать, учиться, что-то делать. Это ж несправедливо, все потому, что я женщина.
Пол удивился, — с такой горечью она говорила. У него дома Энни, похоже, только радовалась, что она девушка. Меньше ответственности, беззаботней. Ее вполне устраивало, что она не мужчина. А Мириам яростно об этом жалеет. И при всем этом ненавидит мужчин.
— Но это ж все равно — что быть мужчиной, что женщиной, — нахмурился Пол неодобрительно.
— Ха! Разве? Мужчинам дано все.
— По-моему, женщины должны быть довольны, что они женщины, а мужчины — что они мужчины, — сказал Пол.
— Нет! — Мириам покачала головой, — нет! Все дано мужчинам.
— Но чего ты хочешь? — спросил он.
— Хочу учиться. Почему должно быть так, что я ничего не знаю?
— Что? Скажем, математику или французский?
— А почему мне нельзя знать математику? Да! — воскликнула она, глаза ее стали еще огромнее, в них вспыхнул вызов.
— Ну, ты можешь узнать столько, сколько знаю я, — сказал Пол. — Если хочешь, я тебя научу.
Глаза у нее раскрылись еще шире. Какой из него учитель?!
— Согласна? — спросил он.
Она опустила голову, в раздумье пососала палец.
— Д-да, — нерешительно ответила она.
По обыкновению, он и об этом рассказал матери.
— Я хочу учить Мириам алгебре, — сказал он.
— Что ж, надеюсь, ей это пойдет на пользу, — ответила миссис Морел.
Когда в понедельник вечером он пришел на ферму, сгущались сумерки. Мириам как раз подметала кухню и в эту минуту опустилась на колени перед очагом. Все ушли, она была дома одна. Она обернулась к Полу, вспыхнула, темные глаза блестели, прекрасные волосы упали на лицо.
— Привет! — мягко, певуче сказала она. — Я знала, что это ты.
— Откуда?
— Я знаю твои шаги. Никто не ступает так быстро и твердо.