Она широко открыла глаза, пристально посмотрела на него и глухим от волнения голосом спросила:
— Видали пастуха, приехавшего из Модики?
— Нет. Что ему нужно?
— Об этом он скажет сам, он еще привез письмо. И корзину.
А! — сказал маркиз, нахмурившись.
— Письмо и корзина в кладовке.
Маркиз в ответ пожал плечами.
— Если бы я попросила вас… — начала маркиза, с трудом произнося слова от волнения. Потом остановилась на миг и сразу же продолжила: — Ах, какая же я глупая!.. Я не хочу, чтобы мне отказывали! — И она разрыдалась.
— Цозима!.. Цозима! Что случилось?.. Не скрывайте от меня ничего! — воскликнул ошеломленный маркиз.
— Это вы, вы что-то скрываете от меня! — проговорила она сквозь рыдания.
Она приподнялась, села в постели и, сдерживая слезы, повторила:
— Да, да! Вы что-то скрываете от меня!.. Разве вы обращаетесь со мной, как с женой? Даже не как с подругой! Подруге часто доверяют все, просят утешения или совета. Но я здесь чужая, я ничего не должна знать и, значит, вынуждена страдать от неведения. О, я говорю не о себе, я беспокоюсь не только о себе! Вы тоже страдаете, я вижу! Вы же все время настороже! Каждый мой вопрос, больше того, каждое мое слово разве не вызывают у вас какие-то подозрения? Вы думаете, я не заметила этого? Давно уже! Если бы я не любила вас, я бы не обращала на это внимания. Если бы не любила, не мучилась бы, ломая себе голову: «Это все из-за меня? Чем я могла так не угодить ему?» Если уж и было такое, то невольно. И вы должны были бы сказать мне об этом… Если же вы совсем разочаровались во мне, тоже должны были бы сказать… Я не хотела обманывать вас. Это вы пришли ко мне, когда у меня уже не было никаких иллюзий, когда я уже ни на что не надеялась!..
— О маркиза! О Цозима!
— Зовите меня только Цозима! Маркизой Роккавердина я так и не смогла стать!
— Не говорите так!
— Я вынуждена так говорить!.. Вы хотели бы, чтобы я поверила, к примеру, что известие об этой корзине и этом письме не произвело на вас никакого впечатления. Какое именно — не знаю. Вы пожали плечами. Но это еще ничего не значит. По этому жесту нельзя догадаться, о чем вы подумали тогда и о чем думаете сейчас… Позовите Марию, пусть принесет вам письмо… Может быть, в нем содержится что-нибудь такое, что может очень обрадовать вас… взволновать или отвлечь от действительности, которая, похоже, тяготит вас… Если я окажусь препятствием… О! Я — былинка, которую вы можете отбросить, всего лишь дунув на нее!.. Вы знаете это!.. Вы знаете это!..
Голос ее, в котором поначалу звучала горестная ирония, потом задрожал, ослабел, и она разрыдалась. Последние слова она произнесла с трудом, заливаясь слезами и закрыв руками лицо.
— Да скажите же мне правду! Что вам такого наговорили? Скажите мне правду!
Маркиз не мог поверить, что этот взрыв ревности, этот крик измученной души вызван лишь корзиной и письмом! Он вообразил, что в его отсутствие произошло что-то непредвиденное, что-то страшное, и поэтому продолжал настаивать: «Скажите мне правду! Скажите мне правду!» Судорожно сжимая лоб руками, он направился к двери и закрыл ее на задвижку, чтобы Мария, еще не привыкшая стучать, не вошла в комнату неожиданно, вернулся к кровати и, ласково гладя маркизу по голове, шепотом стал умолять ее успокоиться.
— Вы возбуждены… У вас, наверное, жар… Вы — препятствие? Как вы могли сказать такое? Препятствие чему?.. О, я не хочу обидеть вас мыслью о том, что вы ревнуете к тени. Это было бы недостойно вас… Вы плохо думаете обо мне. Эта корзина?.. Я велю выбросить ее со всем содержимым. Это письмо?.. Я не стану читать его, брошу в огонь, не распечатывая. Вы должны были бы прочитать его, чтобы понять, что ошибаетесь… Что я могу скрывать от вас? Вся жизнь моя у вас на глазах… Я не любезен, я знаю. Я даже груб в обхождении. Маркиз-крестьянин — так называл меня когда-то дядя дон Тиндаро. И я горжусь этим, признаюсь вам. Я мог бы жить, ничего не делая, как многие другие, даже лучше многих других… А я тружусь, как крестьянин. И вам тоже следовало бы гордиться этим. У меня также могли бы быть глупые амбиции, как у многих других, и даже больше, чем у других… Вы же видели: я не захотел быть мэром, чтобы оставаться крестьянином. Кузен Пергола злится на меня; доктор Меччо честит меня в клубе, в аптеках, повсюду… Он даже называет меня чучелом и шутом! Какое мне дело до всего этого! Но вы, вы, Цозима, не должны судить обо мне, как дядя дон Тиндаро, как кузен Пергола, как доктор Меччо!.. Да, у меня заботы… дела… Это все вас не касается… Это все уладится. Может быть, я придаю слишком много значения некоторым трудностям, некоторым событиям… Мне снова говорил это на днях дон Аквиланте… Но даже он не понимает меня. Вся моя жизнь такова. Я не могу оставаться без дела, не могу остановиться… Если родится сын — а я надеюсь, что он родится, — ему не придется говорить, что его отец был бездельником, кичившимся своим титулом маркиза. И если он не захочет быть маркизом-крестьянином, как я, если захочет жить совсем по-другому… он не сможет сказать, что я запятнал имя Роккавердина, он не сможет сказать…
И, продолжая говорить с горячностью, удивлявшей его самого, маркиз чувствовал, что он заговаривается, что старается побороть свой злой рок, который всякий раз, когда ему казалось, будто он совсем потерял власть над ним, вновь напоминал ему о себе; который неумолимо возникал снова и снова, когда ему представлялось, что он уже совсем далеко; который устами других людей (как это было в тот же день в Марджителло) или голосом собственной совести (когда он, уйдя с головой в муниципальную борьбу, в свои дела, изменив образ жизни, начинал думать, будто избавился от навязчивых воспоминаний) опять тревожил его и лишал покоя!.. Выходит, время, обстоятельства совсем ничего не значат!.. И голос его становился мягче, теплее при мысли, что это слабое создание, рыдающее на подушках от любви к нему, просило взамен лишь немного нежности, доброго слова, ласки. А это так мало, почти ничего!.. Ах! Было что-то такое, отчего леденело его сердце, отчего немел язык, а сам он держался грубо и резко именно тогда, когда ему хотелось выглядеть совсем не таким, каким он казался из-за того, что не находил нужных слов, не позволял себе лишней ласки… И Цозима поэтому, должно быть, думала, будто он ничего не замечает, остается равнодушным к ее волнениям, ее страданиям и будто прошлое… Ах, если бы Цозима знала, как он проклинал каждый день это прошлое!.. Если бы она только знала!..
И он продолжал говорить и говорить, не замечая, что постепенно голос его утрачивает нежность и мягкость и слова звучат все тверже, — ведь ему приходилось думать сразу о многом, приходилось делать над собой большое усилие, чтобы устоять против внезапного искушения выкрикнуть маркизе: «Я объясню вам. Я скажу. Все скажу!» — искушения произнести эти слова вместо других, ничего не значащих, ничего не объясняющих.
— Послушайте, Цозима!.. Выслушайте меня хорошенько. Я не могу видеть, как вы плачете, я не хочу, чтобы вы когда-нибудь еще плакали! Никогда, слышите, никогда больше я не хочу видеть ваших слез. Вы — маркиза Роккавердина… Будьте смелой и гордой, как и я. И никогда больше, никогда, никогда не говорите, что сомневаетесь во мне, что не чувствуете моей любви. Вы очень обижаете меня этим. Я этого не потерплю… Ревность — удел глупых баб. Ревность к прошлому — еще хуже… Мне необходимы спокойствие, мир. Поэтому я счел вас достойной этого дома. И думаю, не ошибся… Я понимаю, что вам нездоровится. Может быть, у вас жар… Завтра я пошлю за доктором… и за вашей матерью, а она женщина весьма разумная и сможет дать вам правильный совет, я уверен… Но вам не нужны ничьи советы, кроме моих. Вы должны верить в меня… И пусть это будет последний наш разговор на столь неприятную тему. Если вы любите меня, будет так! Если не хотите огорчать меня, будет так!
Под конец его голос зазвучал так сурово, что маркиза, почти напуганная, перестала плакать. И, провожая его взглядом, пока он, опустив голову, нахмурившись, заложив руки за спину, ходил взад и вперед по комнате мимо кровати, она не удержалась и жестом подозвала его.