— Скоро и мне предстоит то же, — проронила она. — Не за горами.
На него испуганно оглянулась Галочка. Сомов успокоил её улыбкой.
— Все правильно. — И прибавил, потешаясь: — Может, и меня заодно отгулять?
Теперь его увидели все, всполошились, и только на одутловатом лице жены не было ни растерянности, ни удивления.
— Подкрался, — сказала.
А её помощницам было неловко перед ним, они зарделись, и это очень шло им.
Сомов не унимался.
— А что, неплохо б погулять на собственных поминках. А, мать? А то ведь несправедливо: чествуют человека, а человека нет.
Женщины конфузливо улыбались, Люба же, как ни в чем не бывало, продолжала крошить что‑то. В беседку влетела Ляля Берковская — шумная, накрашенная, с букетом роскошных роз. Слегка понизив для приличия голос, тараторила о своём, а Сомов следил за ней глазами и улыбался.
— Здравствуй, Ляля. Ты на свадьбу?
На мгновенье Ляля обмерла.
— Дядя Паша! — Бросилась к нему, расцеловала. Ничего не боялся этот дьявол в юбке, а уж каких‑то там палочек Коха — тем более. Жизнь ого как трепала её — и мужа сажали, и квартиру обворовывали, и сама под машину попадала — дважды! — но держалась молодцом, и Сомов любил её за это — пожалуй, единственную из всей многочисленной Любиной родни.
Небрежно сдвинула Ляля зазвеневшую посуду, угол стола освобождая, выложила десятку.
— Давайте, бабоньки, кто сколько может. Помочь надо тёте Вале. Потом наберутся как черти — не до того будет. А, Раечка? Давай, милая, давай. Для тёти Вали.
Подошедшая только что Рая Кубасова насторожённо застыла у кадки с лимоном.
— Мы уже сделали для тёти Вали, — проговорила она. — Продукты привезли. Мясо, жир…
Ляля махнула рукой.
— Жир! Да вы полстоловой могли привезти.
На лице Раи выступил румянец.
— Ты бы прикусила язычок.
Не одни здесь, намекала, но Ляля не желала понимать намёков.
— А чего мне его кусать! Живите как хотите — я не считаю чужих денег. Но тёте Вале помочь надо. На пенсию не растанцуешься особо, а расходы вон какие.
«Молодец Лялька, — мысленно одобрил Сомов. — Ах, молодец!»
Приплыла Шура Баранова — вспотевшая, задыхающаяся от своей непомерной толщины. То к одной, то к другой поворачивала красное лицо, согласно кивнула обеим, потом сообразила, о чем речь, торопливо полезла в сумку.
Рая, взъерошенная как воробей, загибала пальцы:
— Говядина два кило — раз, жир — два, ящик помидоров, мука… Это как‑нибудь побольше твоей десятки.
— Муку мы принесли, — спокойно поправила Галочка.
Сомов глянул на неё с изумлением. Неужто она сказала?
— Слышь, дядь Паша, нсвесточка‑то! — насмешливо похвалила Ляля. — Сына твоего не оставит голодным. — Затем Галочке: — Что же это, мука, и все?
— Почему все? Мука, сахар… И ещё расходы были.
— Сахар наш, — сказала одна из соседок.
— А подсолнечное масло на пирожки? — уже другой голос, новый.
Сомов ошалело водил глазами. Неужели возможно такое — здесь, сейчас, за час до выноса тела?
А женщины расходились все пуще, влезла какая‑то старуха, кто‑то притащил и брякнул на стол гуся — вот гусь, смотрите. Галочка демонстрировала банку с вареньем, одна соседка тыкала в лицо другой квитанции телеграмм — срочные, в три раза дороже, — Шура Баранова испуганно, как сова, вертела головой, поддакивая всем, и только Люба продолжала невозмутимо крошить что‑то в свою бездонную кастрюлю.
С ужасом поглядывал Сомов на парадное — сейчас Костя выведет Валю. Что‑то говорил, урезонивал, но его слабый голос тонул в злобном приглушённом гомоне. Ах, бабье! Встать и пойти навстречу Вале и сыну, задержать их, но увидел, что Костя уже здесь, один. Слава богу!
На упругих щеках невестки темнели ямочки, но это были ямочки не смеха и удовольствия, какие знал и любил Сомов, а другие, новые для него. Галочка злилась:
— Почему с нас все тянут! Сомовы, Сомовы! Раз Сомовы, так больше всех давай. Вы такие же родственники. Гроб закажи, автобус закажи… Так что не одна мука, как вы считаете, тётя Ляля.
— Я так не считаю, милая.
— И возимся здесь — вчера весь вечер, сегодня… — И вдруг смолкла, осекшись.
Сомов проследил за её взглядом и увидел искажённое надвигающееся лицо сына. Стало тихо.
— Все, бабоньки, хватит, — сказала Ляля. — Пошебуршили, и довольно. А ты ступай, Костя, ступай. Не лезь в юбочные дела. Бабы — дуры, не разберёшь их.
Но было поздно. Стиснув зубы, не отрывая от жены округлившихся глаз, Костя приближался. Обеспокоенный Сомов опять завозился на своём стуле.
— Костя! — позвал он. — Костя!
Но Костя не слышал. Выдёргивая из карманов, бросал на стол, прямо на рассыпанную по клеёнке муку смятые рублёвки, мелочь — две или три монеты звякнули, упав, — скомканный тетрадный лист, носовой платок, а сам все так же бешено и неотрывно глядел на жену.
— Вот какой у меня добрый муж, — произнесла та.
— Ты… Ты… — И не договорив, бросился прочь.
Сомов стоял на ногах, и уже не стоял, а торопливо семенил по двору, вдоль деревянного частокола, отгораживающего палисадники, хватался за него слабыми руками — спешил в ту сторону, куда сын убежал.
Его догнала Люба:
— Куда? Солнце такое… Сами разберутся. — Но не настаивала, покорно шла рядом.
Он опёрся о её мокрую руку с налипшим трилистником петрушки. Оторвавшись от забора, заковылял к шелковичным деревьям, за которыми скрылся сын. На низкой скамье сидел он, скорчившись. Сомов жестом погнал Любу прочь, но она не поняла и продолжала что‑то долдонить.
— Иди, — выдавил он. — Иди.
Она ушла, а он приблизился к безмолвно рыдающему сыну. Тот не видел его — глубоко, в коленях прятал лицо. Узкие плечи дрожали. Сомов обошёл скамейку, осторожно присел рядышком, коснулся ладонью растрёпанных, длинных, как у женщины, сухих волос; очень тихо коснулся, потому что боялся — Костя взорвётся и прогонит его. Но случилось неожиданное: сын со всхлипом припал к нему.
— Прости, папа… Я сейчас. Это было так гадко, гадко!
Сомов опустил руку на его вздрагивающую голову.
— Ничего…
— Гадко! Мне так стыдно перед тётей Валей!
— Костенька, успокойся. Она не слышала.
— Все равно! Это гадко было… Вся эта торговля. Как они могли… Как она могла!
На колени встать перед ним готов был Сомов и просить, просить прощения у своего мальчика — за все зло и жестокость, что ещё оставались в мире.
— Не надо… Это женщины… У них все по–своему.
— Какая разница, кто это! Женщины, мужчины… Почему все так злы? Почему, папа?
С мольбой поднял он голову. Красное, мокрое, родное лицо, губы дрожат.
— Кто злой? Нет, Костик. Ты…
— Все, все! Она, все эти женщины, я, ты…
— Ты не злой. Ты хороший.
— Злой! Я злой, как я ненавижу себя! И ты, и я — все, кроме мамы.
И такое исступление, такая боль и убежденность были в его голосе, что Сомов не смел перечить ему, а только ласкал и успокаивал:
— Все образуется… Все будет хорошо. — Он верил в это: у такого, как его сын, не может быть плохо.
Костя выпрямился. Прерывистый протяжный вздох вышел из груди, и он затих. Отец не нарушал молчания.
— Дядя Митя тоже был добрым, — сказал Костя, и Сомов поспешно, искренне согласился с ним.
6
С первых двух–трёх глотков, выпитых на кладбище у забросанной цветами могилы, Сомов захмелел было, а теперь, на поминках, несмотря на увещания жены и сына, хлестал наравне со всеми, и хоть бы хны. Слабость оставила его, он был возбуждён, говорил добрые слова о Мите и ни на миг не забывал о Вале.
Молодцом держалась Валя все эти долгие часы. Даже когда под разболтанную музыку уже тёпленьких музыкантов (какие это у них по счёту похороны сегодня?) выносили гроб, не выла и не причитала, как другие женщины, для которых что такое Митя; лишь ноги подкашивались, но мужчины держали её крепко.
В машине было душно, и ползла она медленно — час «пик». На перекрёстке, где они нынче утром застряли с Алафьевым, стояли особенно долго. На восковой лоб Мити села муха. Валя, нагнувшись, прогнала её, но она села на нос. Потом снова — на лоб, на щеку, на запёкшийся рот. И тут Валя не выдержала. Её маленькая, в старушечьей пигментации рука, потянувшаяся было, чтобы в очередной раз прогнать муху, бессильно упала, она всхлипнула и, как совсем недавно Костя, прильнула к впалой, с трудом дышащей в этой духоте груди Сомова. Черный платок сполз с седеньких волос, что‑то больно кольнуло Сомова, и он, опасаясь, как бы эта штука не причинила вреда Вале, успокаивая её, осторожно извлёк выскользнувшую заколку.