Литмир - Электронная Библиотека

Матери дома не было. Ключ, как обычно, лежал на ящике под клеёнкой, но Аристарх Иванович лишь пощупал его и, оставив на крыльце сумку с гостинцами, медленно пошёл по участку. Мимо грядок лука и редиски, мимо неглубокого парника — вовсю уже цвели огурцы, — мимо кустиков помидоров, заботливо поддерживаемых белыми планками.

С наслаждением втянул весенний запах зелени и разрыхлённой политой земли. Где‑то читал он о чувстве, похожем на то, что испытывал в эту минуту…

За выбеленными стволами вишен и персиковых деревьев желтел некрашеный забор. Мать поставила его нынешней весной; прежний, довоенный, покосился и сгнил, а кто заменит, если единственный в доме мужчина не приспособлен к такой работе? И опять, по привычному уже кругу, мысль переметнулась к сыну. В Игоре тоже нет мужской сноровки. Да и что есть в нем? Все так же стоял в полушаге от вытоптанного собакой круга — маленький человек в коротких штанишках. В полушаге, не ближе.

Вдруг Барин повернулся к забору. Мгновение прислушивался и — хвостом завилял, запрыгал, засмеялся.

Мать открыла калитку. Быстро шла она по дорожке навстречу внуку, говорила что‑то, улыбалась, и рот её, полный металлических зубов, радостно блестел. Оказывается, ходила встречать их, но разминулись, а на обратном пути увидела Лелю Гуцкову, она всегда спрашивает о нем. Уж так, уж так уважают его в Громовке! У неё внук родился, у Лели, а зять в плаванье ушел, на полгода… Собирая на стол, не умолкала ни на секунду. Столько новостей, и вдруг помешает что, вдруг главное упустит! Или сыну просто наскучит её болтовня.

Аристарх Иванович улыбался. Дома… Он дома. Именно дома, несмотря на самостоятельную другую жизнь, и другой дом, и другие, свои, непонятные здесь заботы.

На стене висели в аккуратных рамочках яркие и большие, как полотенца, Почётные грамоты — довоенные, отцовские. Отдельно красовался его портрет. Портрет был эффектным — отец напоминал тут кого‑то из артистов. Он обожал сниматься, и мать свято хранила все его фотографии. Он внушил‑таки ей мысль о своей исключительности, да это и нетрудно было сделать, когда столько людей вокруг боготворили Ивана Есина.

Домой отец вернулся в сорок четвертом, сразу после освобождения Громовки. С ним не было баяна, зато чахотку привёз, из‑за которой и комиссовали его, вконец испорченный характер и неодолимую страсть к синему картофельному самогону. В опустевшем, бедном на мужиков посёлке работы было вдосталь, но мог ли Иван Есин — сам Иван Есин! — таскать на стройке кирпичи или хотя бы разносить по дворам почту? Он пил, кашлял взахлёб, мечтал о новом баяне — неизменном атрибуте их счастливого будущего и не снисходил даже до того, чтобы прополоть лук — единственное, что росло на участке кроме картофеля. Через год стали возвращаться демобилизованные солдаты, жизнь ожила, открыли клуб, и мать взяли туда билетёршей, но уже не отцовский баян звучал по вечерам — играл другой, некто Михайлов. Одноногий чужак, осевший в Громовке… Играл бесплатно, для своего удовольствия — днём работал возчиком на мясокомбинате.

Как забеспокоился отец, услышав, что вечером в клубе будут танцы! Дни напролёт валялся на продавленном диване, а тут встал, побрился, натянул довоенный полосатый костюм, от которого разнёсся по дому запах нафталина. Мать украдкой наблюдала за ним. Так и не сказав ничего, тихо ушла на дежурство, а он шагал из угла в угол, косо в окно поглядывал и даже кашлял по–иному, деловито и коротко, будто не мокрота душила его — прочищал горло.

Никто не явился за ним в этот вечер…

Одноногий Михайлов стал с тех пор лютым врагом отца; недобрая улыбка блуждала по худому и тёмному лицу, если кто, не дай бог, заикался при нем о Михайлове. О баяне вспоминал все реже, трезвым почти не бывал, а когда в просветах между запоем и очередным приступом болезни пытался вспомнить юношеское своё ремесло, заржавевший инструмент валился из рук.

Он умер, когда самое трудное осталось позади. Брат отца адвокат дядя Федя устроил Аристарха разнорабочим в продовольственный магазин, и теперь полуголодное существование семьи все чаще сдабривалось то лишней буханкой хлеба, то маргарином, а иногда куском копчёной пахнущей колбасы, которую мать делила между умирающим отцом и хилой, бледной Маргаритой.

Он умер озлобленный, ненавидя остающееся на земле человечество, которое так пакостно исковеркало его, поначалу такую блистательную, жизнь. Умер, бессильно сожалея, что не может захватить с собою всех живых — от девятилетней дочери, для которой урывали у него ломтики копчёной колбасы, до одноногого самозванца Михайлова.

А мать так и осталась в счастливом неведении. Обиды, унижения — все забылось, и лишь триумфальный блеск лучших дней первого профессионального музыканта Громовки навечно запечатлелся в её дряхлеющем сознании.

Она все говорила и говорила, а Аристарх Иванович исподволь всматривался в портрет отца. Такие же, как у него, тонкие черты, такая же подвижная складка на лбу. Вдруг подумалось: хорошо, что Игорь похож на Лизу, а не на него, — иначе он походил бы на деда.

Разлегшись на кушетке, сын лениво жевал крупное красное яблоко; мать тщательно отбирала их осенью и всю зиму хранила в погребе для детей и внуков. Лучшие яблоки доставались Игорю: она любила его больше, чем девочек Маргариты — потому ли, что это был первый внук, инстинктивно ли угадывая в нем некое духовное продолжение покойного мужа.

На часы посмотрел Аристарх Иванович: к шести надо быть у Дремовых, где его ждёт неразделанная туша. Мать осеклась на полуслове.

— Слушаю, слушаю, — сказал он…

Ещё на улице учуял запах палёной шерсти и свежей горячей крови. Пригнувшись в калитке, неторопливо вошёл во двор. Туша, уже потрошённая и опалённая, висела в проёме распахнутой настежь двери сарая. Раскоряченные ноги с неотрубленными копытцами касались эмалированного таза, на дне которого чернела кровь. Одного взгляда хватило Аристарху Ивановичу, чтобы определить вес туши с точностью до десяти килограммов. Он отвернулся и больше не смотрел на сарай.

Коля Дремов, голый по пояс, склонился над корытом. Аристарх Иванович неслышно приблизился сзади.

— М–да, — проговорил. — Будем, стало быть, есть кровяную колбаску?

Коля обрадованно ахнул, растопырил руки, но они были в крови и слизи, и он, приветствуя, лишь локотком коснулся плеча двоюродного брата. Из‑за дома выбежала Ната. Расцеловала, засыпала вопросами — о Лизе, об Игоре. Коля, хмурясь, вытирал тряпкой руки: очень уж не терпелось ему услышать мнение специалиста о туше. Пусть, пусть потомится! «Специалист», вредничая, с дотошливой обстоятельностью говорил о жене и сыне.

Пришёл сосед, который колол свинью, — тоже в крови и голый по пояс. Аристарх Иванович сдержанно поздоровался. Ему нравилось чувствовать себя по–выходному одетым, не имеющим отношения к той грязной работе, которая свершается здесь, и в то же время сознавать, что знает он эту работу куда глубже и тоньше, нежели эти профессиональные с виду мясники.

— Ну что, сколько потянет, думаешь? — не выдержав, небрежно спросил Коля.

Ната смолкла. Аристарх Иванович, не глядя на сарай, скромно пожал плечами.

— Точно не скажу… Сто сорок… Сто сорок пять.

Сосед взирал на гостя с молчаливой почтительностью.

— Сала‑то немного, но мы не хотели особенно, — сказал Коля полувопросительно.

Аристарх Иванович с улыбкой приблизился к туше, щелкнул пальцем по опалённой шкуре. Палец упруго отскочил — сантиметров шесть сала. Может быть, семь…

— Халата у тебя, конечно, нет, — проговорил он. — Я привык в халате работать. — И стал лениво расстёгивать свою вышитую сорочку.

Нож был коротковат для разделки. Аристарх Иванович потрогал лезвие. Волновался — два года как‑никак, но первые же взмахи ножа, точно отделившие окорочную часть, вселили уверенность. Парные волокна рассеклись мягко и быстро, как шов.

— Топор! — произнёс он, протягивая, как хирург, руку, и ему вложили в ладонь топор. За спиной причмокивали и восхищались, несколько преувеличенно, может быть, но все же Аристарх Иванович верил: удовольствие доставляют его точные движения. Закончив, неуловимым взмахом кисти воткнул топор в тяжелый брусок и отошёл к рукомойнику, сдерживая одышку. А раньше одна такая туша была нипочём ему!

68
{"b":"180830","o":1}