И вот этого человека, с таким своеобразием относящегося к купанию, Валентина Потаповна вздумала окунуть в мутно–зеленые воды реки Пёс. Невероятно! Но было ли хоть что‑то, что не хотел Дмитрий Филиппович и чего хотела Валентина Потаповна, хотела и не добивалась? Заражённая удалью сестры (это же и впрямь здорово — говорить потом, что они купались в реке Пёс; да–да, купались! «Да ты что, мама?» — так вся и обомлеет Нонна; Вероника Потаповна видела растерянное лицо дочери и смеялась), заражённая решимостью сестры, она тоже хлопотала вокруг Дмитрия Филипповича. Бедняга ёжился, с ужасом представляя, что ждёт его.
— Мне холодно, — жаловался он, но кто слушал его? Вот полетели пиджак и рубашка, галстук, однако штаны он держал крепко. Мало ли что ещё взбредёт в голову этим ополоумевшим старухам!
Валентина Потаповна со смехом схватилась за ремень.
— Ну‑ка! — приказала. — Тоже ещё, кавалер!
Он скосил глаза в сторону Александры Сергеевны. Та сидела, поджав под себя ноги, и посмеивалась. Ей хорошо…
— А как потом? — спросил он.
— В платье пойдём, — сквозь смех посулила Вероника Потаповна.
— В каком платье? — обиделся Дмитрий Филиппович.
Жена его согнулась от хохота, руками замахала — представила его вышагивающим по мирным калиновским улицам в Вероникином платье с розочкой…
Они думали, никто не видит их, но они ошибались. На том берегу, выше по течению, сидел с удочкой, скрытый кустами, мальчишка лет четырнадцати. Сперва он не обратил внимания на компанию старичков, но скоро забыл о поплавке. Отодвинув ветку, наблюдал за происходящим на берегу, и рот его открывался все шире. Одна бабушка сидела на траве, а две другие с хохотом раздели длинного и худого, как скелет, лысого деда, втащили его, упирающегося, в воду и с визгом, который простителен разве что девчонкам, принялись брызгать на него. Рукою прикрывал он лицо, а другой придерживал синие, невероятных размеров трусы.
И ещё один свидетель был у этой сцены. Незримый, он тихо стоял рядом и видел, собственными глазами видел, как распрямляются на лицах морщины, как розовеет кожа, как силой наливаются дряблые мускулы. И вот уже две прелестные девушки озорничают с высоким и застенчивым пареньком, вода прозрачна — как прозрачна вода! — а на берегу утопают в яблоневых садах и зарослях малины салатные домики с голубыми наличниками. Потаённый наблюдатель грустно улыбается. На нем мягкая рубашка (рукава закатаны) и простроченные, с заклёпками и «молниями» штаны — прежде не было таких. Едва ли не вдвое старше он тех, что купаются там, старше, да, и это, пожалуй, самое удивительное.
КУДА ПРОПАЛ ДМИТРИЙ ФИЛИППОВИЧ
Итак, не существовало больше прежнего Калинова — перестроили, перекроили городок, да и мудрено ли, коли столько лет минуло? К тому же война прокатилась через него — сперва сюда, к нам, потом обратно. Один дом, правда, уцелел — до революции в нем была лавка Чашечникова («Пряники, пряники, помнишь?»), а после почта, но едва узнали, едва обрадовались и умиленно, словно родственником приходился он им, вспомнили щеголеватого Чашечникова, который, единственный в Калинове, ходил с зонтиком, как выяснилось, что дом этот выстроен уже после войны… Но все это, конечно, не беда. Хуже, что не сохранилось кладбище с дорогими могилами, и не просто само по себе не сохранилось, а исчезло из памяти людей — никто не мог сказать, где оно было прежде и что там сейчас. Новое, послевоенное, располагалось за сельхозтехникумом, но что им новое?
Слыхом не слыхивал никто и о знаменитом Калиновском боре, куда ходили за земляникой и маслятами. Вперемежку росли они на полянках, так что и собирали их одновременно: ягоды в бидон, а грибы в лукошко, белые же и тогда попадались редко.
Перед одним зданием в центре Калинова, хотя и не в самом центре, не на площади, где располагались районные учреждения, а чуть поодаль, стояли долго. Окошки маленькие, стены толстые и прямо‑таки вросли в землю… По обе стороны от парадного, тоже не по–теперешнему утопленного в стене, с высокой, не теперешней ступенькой, лепились вывески с длинными словами. А что прежде тут было? Этого сестры вспомнить не могли. Валентина Потаповна решительно вскочила на ступеньку и дёрнула на себя дверь раз, другой, но, будучи не в ладах с дверьми и с замками, позвала на помощь мужа. Он цепко глянул по сторонам, переждал, пока пройдёт женщина с ребёнком, затем спросил негромко:
— Зачем?
А затем, рассудила Валентина Потаповна, что кто-нибудь из работающих здесь наверняка знает, как давно построен дом и что было здесь раньше. Одного не учла: пока ходили на реку Пёс, пока барахтались в ней, а после забегали к себе, чтобы переодеться, рабочий день давно кончился, и, хотя солнце ещё светило вовсю, был уже, по существу, вечер. Запамятовала, что летние деньки в родных широтах длиннее, чем на юге.
Ни с чем возвращались в этот первый свой Калиновский день. Едва переступала хоть и обутыми в домашние тапочки, но ноющими (или «дёргающими», как она говорила) ногами Вероника Потаповна. Ёжился озябший после купания Дмитрий Филиппович, да и все утомились.
Решено было как следует отдохнуть сегодня, а утречком с новыми силами отправиться на поиски. Чего? Не домов, нет, эти вряд ли уцелели, а если нечаянно и сохранились где, то как узнать их без посторонней помощи? Людей… Кто‑то ведь да жив из прежних калиновчан.
С тем и легли. Проснувшись утром, мутным и плавающим со сна взглядом обвела Валентина Потаповна незнакомую комнату, такую крохотную, с трещинами на потолке. И вдруг вспомнила: Калинов! Боже мой, Калинов, где вот так же просыпалась пятьдесят, шестьдесят, семьдесят лет назад. Семьдесят! Просыпалась совсем маленькой девочкой, и то же солнце подымалось над городком, та же текла рядом река. Семейка сосен, которую видели вчера у детского садика (она подошла и незаметно потрогала одну), уже начала свою жизнь — до них и без них, вернее после них, закончит её. Закричал петух — неблизко, но его крик достиг обострённого слуха старой женщины без потерь, не утратив в пути ни своей хрипотцы, ни истаивающей протяжности. У Валентины Потаповны подкатил комок к горлу. Вдруг поняла она, что очень давно не слышала петушиной побудки, и вот сейчас, сейчас — со взволнованной готовностью подстерегал её слух — раздастся коровье мычание. Оказывается, даже это сберегла в тайнике её память. Столько разного прошло за семьдесят лет над её головушкой (она так и подумала — «головушкой» с какой‑то прежде неведомой жалостью к себе), прошло, прошумело, протарахтело, пробабахало, что кто бы мог предположить, что тайник памяти в неприкосновенности сохранит неразрывность и последовательность звуков её детского утра! Крик петуха и мычание коровы Маньки, которую выгоняла по росе мать, скрип телеги — то страшный дед Егор, их сосед, ехал с бочкой на Пёс за водой, хотя под боком был колодец, но речная вода, считал Егор, для огорода полезнее колодезной; протяжные металлические стоны на лесопильне, которые как начинались с восходом солнца, так и не смолкали до темноты… Ну, хорошо, Валентина Потаповна, тётя Валя, но я, я‑то откуда знаю и помню все это? И почему волнуюсь, описывая сейчас эту звуковую картинку? Быть может, моё сознание исподволь восстановило раннее калиновское утро по отрывочным воспоминаниям моих бабушек? Или иным, окольным путём впитались в мою кровь и плоть эти звуки?
Петух прокричал ещё раз, но коровьего мыка так и не раздалось. Негромко похрапывала Вероника (а будет утверждать, что всю ночь глаз не сомкнула), тихо дышала во сне Александра Сергеевна… Валентина Потаповна насторожённо замерла: чего‑то недоставало в этой дремотной музыке… Дыхания мужа — вот чего. Беспокойно двинула рукой под одеялом. Никого… И сразу отлегло, хотя за столь краткий миг и осознать не успела, чего испугалась, не обнаружив возле себя его привычного дыхания. Когда Дмитрий Филиппович умер, она призналась мне, что все последние годы с подспудным ужасом ждала этого. Днём ничего, а по ночам ни с того ни с сего начинала прислушиваться к нему, даже прикладывать ухо к груди, а то и легонько толкала в бок: «Дим!» Он вздрагивал и инстинктивно прижимался к стене. «Чего не дышишь?» — шептала, и он бормотал: «Дышу». В своих ночных страхах она не признавалась не только ему, мнительному, «как все мужики», но и себе тоже. Однако он был, этот страх, он поселился в ней с некоторых пор, и она до самой своей смерти казнила себя за этот преждевременный страх, который‑то, быть может, и накликал беду.