Здесь дружно ненавидели ветер, потому что после каждого особо сильного порыва произведения изобразительного искусства дружно падали лицом вниз, сопровождаемые грохотом повреждаемых рам и стонами хозяев.
Подумав о ветре, Береславский подозрительно посмотрел на самое уязвимое место своей торговой точки. Мольберт стоял, опираясь на все три ноги и примотанный к доскам стенда веревками: отдельно снизу и сверху. Сама картина, изображавшая лиловые пионы среди буйной июльской зелени, была дополнительно надежно привязана к мольберту. Выглядело все довольно прочно, но Береславский не обольщался: за сегодняшний день мольберт падал дважды, и один раз грохнулись пионы. Правда, рама была разбита еще раньше и, соответственно, снята: холст же, как его натянули на подрамник перед работой, так и сейчас красовался на мольберте, будто автор, художница со смешной фамилией Муха, только-только закончила свой труд.
Ефим прикрыл глаза, вспоминая, как это было. Стоял настоящий июльский зной, и Береславский, еще не ведавший о сегодняшнем январе, не отказался бы уменьшить жару. Холст стоял на том же мольберте, мольберт – соответственно, на крошечном садовом участке тещи Ефима Аркадьевича. Ну, а уж перед мольбертом стояла Муха, средних лет женщина, внешне ничем не примечательная – видно, по особому соглашению с тем, кого нельзя упоминать всуе, давно променявшая женское начало на творческое.
Вот она закрыла глаза, помолилась (она всегда так поступала перед началом работы) и, плотоядно облизнувшись, в первый раз ударила по полотну кистью с краской.
Муха именно так и писала: не возила кистью и не шмякала, а ударяла. Глаза ее горели, волосы развевались, дорогущие – в масштабах ее доходов – краски стремительно покидали тюбики, переходя на будущий шедевр.
Вскоре кисть показалась художнице недостаточно экспрессивным инструментом, и в ход пошел мастихин – специальная лопаточка, позволяющая класть краски гуще.
Ефим смотрел на раскочегарившуюся Муху, шевелившую, как ему казалось, даже не двумя, а шестью лапками сразу, и мысленно подсчитывал барыши.
О, это был явно чудесный бизнес! Картину, купленную за полторы-две тысячи рублей, можно было продать за десять тысяч! Или даже за двадцать. Или (тут дыхание слегка перехватывало) если не продастся быстро, то потом, когда Муха станет активно продаваться на аукционе «Сотбис», – за все сто тысяч! И, может быть, даже не рублей… Тут алчный Ефим Аркадьевич волевым усилием себя останавливал, соглашаясь для начала продать только что созданный шедевр за первоначально намеченную «десятку».
Так вот, Муха за позапрошлое лето написала ему шедевров двадцать. Они и впрямь Ефиму Аркадьевичу все нравились: мазок сочный, мощный, коровинский такой.
Но, к сожалению, пока правы те, кто с разной степенью вежливости объяснял рекламному профессору Береславскому, почему не стоит тратить время и деньги на такой сомнительный бизнес.
И пусть Ефим Аркадьевич, как всегда, верит только собственному мнению (потому что оно и есть верное), но факт остается фактом. На улице – минус, снег летит прямо в профессорское лицо, чертов ветрище, того и гляди, снова завалит мольберт, покупателей как не было, так и нет. А он здесь, на вернисаже, уже чуть больше года…
Мало кто в это верит, кроме тех, кто знает Ефима Аркадьевича долго. Но все выходные – и 31 декабря не было исключением, вдруг покупатель решит что-нибудь приобрести к празднику! – микробуржуй и профессор Береславский проводит на своем новом рабочем месте, торгуя живописью. Торгует то в джинсах с майкой, то в телогрейке с ватными штанами. Торгует и в дождь, и в солнце, и в ветер, и в снег – столь же беззаветно, сколь и безрезультатно.
От всего этого ударение в слове «живопись» ему хочется поставить на последнем слоге, как у героев знаменитой троицы из фильма Гайдая, также занимавшихся чем-то подобным.
Честно говоря, будь это не его идея с арт-галереей – давно бы прикрыл начинание, списав убытки (кстати, не так они и велики). Но проблема в том и состоит, что это была именно его идея! И именно он отстаивал эту идею со всей своей убежденностью – перед скептиками, нытиками и просто мало верующими (а убежденность Береславского дорогого стоит!).
Ефим Аркадьевич в очередной раз печально и безнадежно вздохнул, потом снял очки и попытался их протереть. При отовсюду летевшей снежной крупе это оказалось таким же бесполезным занятием, как и все его стояние.
«Ничего! – вдруг подумалось ему. – Сегодня не пришли – придут завтра. Не может же не везти вечно». Мысль немудреная, а повеселел профессор. Даже теплее стало.
– Аркадьич, а как насчет в футбольчик сгонять?
Это его сосед, Пашка, молодой детина лет под тридцать. Сын известного живописца, сам живописец. Мешает ему, как и многим детям великих, тень отца. А еще больше мешают водка с пивом.
Но Береславский не психоаналитик и уж точно не борец за всемирную нравственность. А потому тут же, на импровизированном крохотном поле, за вполне графичными, по зимнему времени, деревьями, на слегка заснеженной пожухлой травке, побегали в футбол – с такими же, как и сами, неудачливыми на сегодня продавцами объектов изобразительного искусства.
Впрочем, играть в футбол Ефиму Аркадьевичу не так уж понравилось. Азарт-то прежний остался, а дыхалка – как раз на уровне его «полтинника». Плюс (точнее, минус) – сидячая и оручая работа. С таким анамнезом – лучше в шахматы. Береславский так и делал с другим любителем, акварелистом Виктором. Но зимой за шахматами сначала отмерзали пальцы, потом – мозги. Футбол в этом плане, как зимний вид спорта, гораздо логичнее – согрелись-то уж точно. Особенно когда потом с Пашкой накатили по пятьдесят грамм (Пашка, правда, побольше, но Береславский – ровно пятьдесят: специальная пластиковая рюмочка у него на вернисаже всегда при себе), жизнь и вовсе засверкала всеми своими приятными сторонами.
Несомненно, его галерея расцветет. Пусть не за год. («Не за три», – поправил себя Береславский. Год – это он на вернисаже стоит. А первые картины приобрел уже три года назад, одновременно с зарождением идеи: у него идея и действия, как правило, далеко во времени не расходятся.) Но расцветет обязательно. Ну, даже если и не расцветет – что ж, Ефим Аркадьевич умеет быть самокритичным, – то это ж такой кайф: ходить по мастерским и рассматривать, что там эти психи наваяли, а сильно задевшее – покупать.
Самое близкое к вышеописанному (Ефим бесконечно был в этом убежден) – процесс кладоискательства. Выкопал яму – а там пусто. Ничего, выкопаем следующую! В следующей – огромный кованый сундук, но пустой. Ничего, будет и полный!
В общем, такой бизнес не всегда кормит, но адреналином обеспечивает гарантированно.
И что-то еще радовало Ефима Аркадьевича, он пока не мог понять что. Наконец понял. Ветер утих. И более того, на юго-востоке, на беспросветном до этого небе, появился ярко-синий клочок, а от него осветились скромным солнцем прежде унылые вернисажные «улицы».
Ну, праздник так праздник! Ефим спросил у соседа Петра – очень неплохого графика, – не хочет ли тот прогуляться до кормильной будки. Тот ответил, что уже поел, и Береславский отправился за едой в одиночку.
Еда, полученная им, стоит отдельного описания.
Котлета. Не беда, что фабричная, но явно из мяса. И горячая, зараза!
Гречневая каша, тоже горячая.
Кетчуп, красный, вкусный, много.
Чай горячий с лимоном и сахаром.
Пряник тульский со сгущенным молоком.
Продавала и грела все вышеуказанное в крошечной, тоже деревянной будке-кухне Марина, очень милая и веселая девушка-гастарбайтер из Молдавии. Единственное, что из всего названного Береславский не любил, так это одноразовую посуду. Но что вспоминать такие мелочи, когда свежий воздух и обеденное время вызвали аппетит, мощный даже по меркам Ефима Аркадьевича!
Конечно, лучше бы было, как приучен с детсада, принять пищу коллективно, но народ уже поел. Так что рекламный профессор не без труда залез в нутро своей личной будочки и, угнездив на крохотном деревянном выступе тарелку и стакан, предался чревоугодию.