Литмир - Электронная Библиотека

Помимо удовлетворенности от выпавшей ей чести и сознания своей уникальности — если не на партийном, то на государственном советском Олимпе, — Коллонтай испытывала еще и другое, весьма ей льстившее, чувство. Церемония визита монарха — первого монарха, пробившего дорогу в коммунистическую Россию, — предполагала множество пышных мероприятий, конечно, с участием первой (пусть только декоративной) советской леди. За границей к таким церемониям она успела привыкнуть, зато в родной стране, где уже не однажды ее успели ославить, имя — вывалять в грязи, статьи и книги — осмеять и охаять, ей еще не доводилось показать себя блистательной светской дамой. И вот, кажется, доведется…

С предвкушением предстоящего торжества она вместе с Пиной выехала в Берлин. Внук уже начинал ходить — жизнь несла свои обычные радости, но время и мысли «бабушки» были заняты здесь совершенно другим. Еще совсем недавно Берлин виделся ей не иначе как будущей столицей советской республики, теперь он манил модными магазинами, в которых можно было пополнить весьма скудный выходной гардероб. Вечернее платье из серого бархата, которое ей сшили в Норвегии, — это все, чем она располагала. Не очень-то щедро для встреч монарха, о богатстве которого слагали легенды.

В советском посольстве ей не без умысла дали почитать подборку газетных статей, содержавших «клевету на родину всех трудящихся». Немецкие газеты сообщали о том, что жена Молотова Полина Жемчужина, бывая в Берлине, тратит огромные деньги на меха, одежду и лечебный массаж С еще большим злорадством газеты писали о том, что новая жена Луначарского, актриса Наталия Розенель, вообще «не выходит» из магазинов: «Ее элегантное платье, — восторгался один репортер, — буквально ослепляет. […] Фрау Розенель небрежно сказала, что купила его не в Берлине, а в Париже, заплатив 9000 франков, и уточнила, что это всего 500 золотых рублей по официальному курсу».

«К клевете врагов нам не привыкать, — усмехнулась Коллонтай, прочитав статью. — Про меня пишут еще не такое». У нее не было выхода — не могла же она общаться с шахиней и ханом в повседневной одежде.

Это были ее звездные часы. Она блистала рядом с ханом и шахиней на всех приемах, газеты публиковали фотоснимки, где Коллонтай находилась в обществе Сталина и его ближайшего окружения. Как и положено «первой леди», на обедах и ужинах она сидела рядом с ханом, который кое-как изъяснялся на ломаном французском, водила его в качестве гида по кремлевским соборам и палатам. Хан особенно пришелся ей по душе, когда намекнул, что женился на Сурайе, не имея развода с первой женой. «Значит, и он за свободную любовь! Безусловно, передовой человек! Особенно имея в виду нравы Востока! Это с его стороны даже не смелость, а бунт!» Четыре восклицательных знака в дневнике говорят даже больше, чем те слова, за которыми они следуют.

В Ленинграде для приема монаршей четы были открыты залы Зимнего дворца. Здесь им отвели царские опочивальни, здесь устраивали приемы. Извлекли из запасников и вновь украсили стены картинами в золотых рамах, на паркет бросили дорогие ковры, забытые по углам старинные вазы наполнили свежими цветами. Для обслуживания отыскали бывших дворцовых слуг, которые, облачившись в ливреи, на два дня вернулись в уже забытое великолепие. В ставших музейными залах вновь зазвучало: «Слушаюсь, ваше величество», «Чего изволите, ваше высочество?», «Ваше благородие, соблаговолите сюда». Откуда-то извлекли порядок убранства царского стола: корзины из витого сахара, башни из масла, куропатки, украшенные пестрыми перьями. Коллонтай наслаждалась этой эстетикой, смутно догадываясь, что к ней-то всегда и тянулась. «Кончились наши светлые деньки, — сказал, прощаясь с ней, один из лакеев. — Опять в свои конуры полезем». Десять лет назад за такие слова она окатила бы его презрением, сейчас едва не прослезилась.

На приеме у афганского посла к Коллонтай подошли Раскольников и Дыбенко. Федора она не видела уже несколько лет. Его счастливый брак с Ларисой Рейснер закончился трагически — заразившись тифом, она сгорела за несколько дней. «Лариса, вот когда посожалею, что я не смерть и ноль в сравненьи с ней», — откликнулся на эту гибель восторженно горестными стихами влюбленный в Рейснер Борис Пастернак. Обычно такое потрясение иссушает, Раскольников же, напротив, располнел и, как показалось Коллонтай, утратил прежнюю одухотворенность. Теперь, когда уже все прошлое осталось далеко позади, она испытывала к Федору только сочувствие. Дыбенко же, напротив, все время к нему цеплялся, почему-то упорно называя его буржуем. «Отчего ты такой злой, Павлуша?» — разводил руками Раскольников. Что это, пыталась понять Коллонтай, еще не остывшая ревность или память о весне восемнадцатого, когда Федор требовал суда над Дыбенко?

В шикарном холле посольского особняка перед разъездом Коллонтай придирчиво рассматривала себя в обрамленных золотом зеркалах. Неужели и она стала совсем другой?! Непохожей на ту — из митинговой эпохи… О себе судить трудно, решила она. Но одно было бесспорным: к Павлу все умерло. Ни тепла не осталось, ни холода, одно равнодушие. И только! И только…

Перед отъездом из Москвы ее принял Молотов. «У товарища Сталина нет времени встретиться с вами, — сказал он, — но я вас соединю по телефону». Разговор был коротким — Сталина интересовало, нет ли «уклонов» в норвежской компартии, которая не без оснований считалась одной из самых прилежных — если попросту, то филиалом ВКП(б). Пока никаких! — успокоила Коллонтай, хотя это было и не совсем точно. Но слишком уж хорошо прошли светские дни в Москве и Ленинграде, чтобы испортить их коротким телефонным разговором! Сталин должен был услышать именно то, что хотел. «Сталин мил, Молотов очарователен», — записала она в дневнике. Запись явно тогдашняя — не позднейшая, оттого и особенно поражает.

До отхода берлинского поезда оставались считанные часы, когда она поехала на встречу с рабфаковцами — для них Коллонтай все еще была не послом, а главным экспертом по любовным вопросам. Тряхнув стариной, она завела речь о свободном, ничем не стесненном сексе, с удивлением заметив, что парней куда больше интересует повседневная жизнь заграничных студентов, а их подруг — семья и быт. «Неужели у вас нет половых проблем?» — недоуменно спросила Коллонтай. Зал умолк. Тишину нарушил один из рабфаковцев: «Какие там проблемы? С телом все ясно — большого ума не надо. А вот что делать с головой, товарищ Коллонтай? Чем жить, чтобы с толком и по-серьезному… И не зря…» Вопрос ее ошеломил: получалось, что молодежь, которая, как она полагала, нуждалась в школярских откровениях на любовные темы, озабочена совершенно другим. Куда более серьезным и важным. ЧЕМ жить? Неужели через десять лет после революции появился еще и такой вопрос?

Она все более и более отчуждалась от советской жизни, а за границей, напротив, все более и более чувствовала себя как дома. «Как дома» или просто — дома? Ведь никакого жилья — того, что все и зовут домом, — в своей стране у нее не было. У нее вообще нигде не было постоянного дома — вот уже целых тридцать лет! С тех пор она только скиталась по городам и странам, нигде ни разу не бросив якоря. Всюду было лишь временное жилье, с которым в любую минуту судьба могла ее разлучить. Но ОЩУЩЕНИЕ дома — здесь, в Норвегии, особенно в Хольменколлене, в пансионе у фрекен Дундас, — у нее все же было. В Москве же, будь то гостиница «Метрополь» или служебные комнаты наркоминдела, — никогда.

Между оставившим неприятный осадок диалогом с рабфаковцами и отходом поезда она успела еще заскочить к наркому внешней торговли Микояну., Это был самый успешный ее визит за все дни, проведенные в Москве. Микоян обещал перевести Мишу из Берлина в Стокгольм — поближе к маме — и дал согласие закупить у Норвегии 300 тысяч тонн трески. Она возвращалась домой победителем.

Известие о выгодной сделке обошло норвежские газеты. Журналисты атаковали ее, умоляя об интервью. В одном из них Коллонтай заявила: «Мне очень нравится Норвегия. Норвежцы относятся к числу самых цивилизованных народов Европы. Они являются также самыми демократичными людьми, с которыми мне когда-либо приходилось встречаться. Этот народ обладает более сильной волей, чем какой-либо другой народ. […]» Только исключительная привязанность к этой стране могла позволить ей такую дерзость — в то время, когда вся советская пресса возносила «великий советский народ», а «советскую демократию» называла единственно подлинной демократией, превзошедшей все, что до сих пор знала история человечества.

82
{"b":"180587","o":1}