Еще мучило сознание, что писем от Боди нет и не будет. Дыбенко, по крайней мере, мог не скрывать своих отношений с Коллонтай — они были общеизвестны. У Боди такой привилегии не было, а в реальных условиях Мексики получать от него письма по другому адресу или даже просто на почте она не могла. Что касается писем в адрес полпредства, то они, безусловно, проходили через цензуру, и Боди при шатком своем положении не мог позволить себе рисковать.
Двухэтажный особняк полпредства на кайя дель Рин располагался за высоким каменным забором. Весь дипломатический персонал, кроме Гайкиса, состоял еще из одного человека, совмещавшего в себе все возможные и невозможные функции, включая и функции машинистки. Сторожем служил хорватский коммунист Видас, потерявший в России на гражданской войне все пальцы правой руки. Дворник, кухарка и горничная были из местных и ни на одном другом языке не говорили. Еще жила смешная и умная обезьяна — Коллонтай сразу же показалось, что та понимает ее лучше, чем персонал В кабинете полпреда, над столом, висел огромный портрет Троцкого, и теперь, в самом конце 1926 года, Коллонтай могла себе позволить выразить личные чувства, совпадавшие с «генеральной линией партии»: портрет «этого товарища» (все еще, однако, товарища!) повелела тотчас убрать, не заменив его каким-то другим…
По-испански она не читала, хотя и начала спешно учить язык. Приходилось ограничиться американской прессой, оценка которой любой ситуации была диаметрально противоположна той, что давала мексиканская пресса. Столь странным образом — «с точностью до наоборот» — она сама, без посредников, постигала позицию страны пребывания. Но особенно забавляло то, что американские газеты уделяли много внимания ее собственной персоне. Они писали об известной всему миру аморальности Коллонтай и ее необузданном стремлении насадить коммунизм во вселенском масштабе. Авторы этих статей вряд ли подозревали, насколько в ту пору была она далека от подобных мыслей. Гайкис был убежден, что нет важнее задачи, чем контакты с близкими «нам» мексиканцами и компропаганда. Нет, возражала ему Коллонтай, главное — это торговля на взаимовыгодных условиях. Он пожимал плечами: они не понимали друг друга.
Президент Кальес держался не столько левых, сколько ультранационалистических взглядов. Он преследовал католическое духовенство, терпеть не мог американцев, весьма сдержанно относился к испанцам. Гайкис, следуя старым инструкциям, подбивал Коллонтай на поддержку этой политики («нам на руку все, что против американцев»), она же, помня напутствие Сталина, всячески уклонялась от выражения любых политических симпатий.
Строго говоря, ей было вообще не до этого: она задыхалась от сухости воздуха, от мелкой пыли — частичек лавы и пепла. «Чувствую, что под нами кипят и бурлят вулканы» — так — кратко и выразительно — отражено ее состояние в дневнике. Долгими ночами, не имея сил заснуть, она смотрела из окна на далекое красное пламя — «кипел и бурлил» вулкан Попокатепепель. Днем глаза не могли отдохнуть, созерцая всегда ее успокаивавшую зелень: трава и листья были не зелеными, а серо-голубоватыми, и от этого ей казалось, что она попала вообще на другую планету.
Как всегда, отводила душу наедине с пером и бумагой — сочиняла в основном «служебную вермишель» — отчеты, справки, доклады, — но еще и письма. Они создавали иллюзию не совсем потерянной жизни. «Хочу описать тебя во весь рост, — писала она Дыбенко. — Ведь ты дитя революции, ее создание. Я помню твой яркий образ в очистительном пламени революции. И таким я люблю вспоминать тебя и сейчас». Каким иным она могла бы его вспоминать? Что еще было связано с ним в ее воображении — лучшего, а не худшего? Здесь, в душной, обжигающей Мексике, ей только и оставалось жить в мире фантомов, мысленно возвращаясь к самым бурным и самым ярким страницам своей. жизни и видя их только в романтическом ореоле. Эти воспоминания помогали как-то переносить новую — уже даже и не почетную — ссылку.
Формально она все еще не была полпредом — Кальес никак не мог найти времени, чтобы принять у нее верительные грамоты. Наконец день и час были назначены, и накануне президент прислал ей букет фиалок, что считалось здесь особо хорошим знаком. Она все еще мучилась над церемониальной речью по-французски: едва ли не самый для нее легкий язык на этот раз почему-то отчаянно сопротивлялся. Церемония, однако, прошла хорошо. Коллонтай надела черное шелковое платье — строгое, но с рукавами «летучей мышью». Белые перчатки, шляпа, туфли… Кальес выслушал ее французскую речь, но отвечал по-испански, и беседовать пришлось через переводчика. Президент то ли не знал ни одного другого языка, то ли демонстративно утверждал равноценность испанского.
Став одновременно и полпредом, и торгпредом, Коллонтай, как и в Норвегии, тянулась больше к коммерческой деятельности, чем к политической. Там все было ясней и конкретней, а главное — меньше опасности «проколоться». «Надо прежде всего налечь на торговые дела […] — повторяла она в дневнике то, что записывала в дневник официальный, полпредский. — Каждая наша торговая сделка — лучшее доказательство серьезности наших дружеских намерений в отношении Мексики». Вступив в переговоры с мексиканскими партнерами о закупке у них хлопка, свинца и кофе, Коллонтай сразу же заявила о себе как о человеке дела, а не светского пустословия. В обмен предложила Мексике прославленную (тогда!) русскую пшеницу — целых 25 тысяч тонн, о чем тут же с восторгом сообщили газеты. Но особое удовольствие доставляло ей «размещение» (это слово почему-то ей полюбилось) советских фильмов. Рынок был заполнен, естественно, американской кинопродукцией, ненавистной здесь уже потому, что была она американской, — качество фильмов значения не имело. Советские тоже встречали сопротивление — у тех влиятельных лиц, которые боялись распространения коммунизма, — но у публики, в том числе вполне респектабельной, встречали горячий прием.
Однажды Коллонтай устроила «чай» с показом советских фильмов. Приглашенные сановники явились все до одного, но почему-то не с официальными, а с «нелегальными» женами. Эту загадку, столь близкую ее теоретическим интересам, она никак не могла разгадать, но поняла, что проблема «свободной любви» волнует мексиканцев ничуть не меньше, чем комсомолок и комсомольцев в далекой Сибири.
Немыслимая тоска не покидала ее ни на час: по-прежнему не было рядом ни одного человека, с кем можно было отвести душу. Круг новых знакомых ограничивался дипломатическим корпусом. В германском посольстве разговоры велись на высоком интеллектуальном уровне, но больше походили на научные симпозиумы, чем на нормальные беседы нормальных людей. Полной противоположностью было французское посольство: овдовевший посол Перье, бонвиван и жуир, зазывал к себе местный бомонд на вечеринки, ничего не дававшие ни уму, ни сердцу. Сухость и чопорность английского посла оттолкнули ее, а непременные здравицы итальянского в честь Муссолини и «великой идеи фашизма» — вызывали стойкое отвращение. Был единственный дом, где она себя чувствовала хорошо и уютно: у посла Швеции Андерберга и его жены Розарии, с которыми Коллонтай познакомилась еще на пароходе.
Приехав в шведское посольство на прием, к которому она тщательно готовилась (специально подобрала платье в «скандинавском» стиле), Коллонтай застала там леденящую кровь картину: Андерберг рыдал, как ребенок, не заботясь ни о каком дипломатическом этикете. За полтора часа до начала приема Розария внезапно скончалась от разрыва сердца. На постели лежало белое нарядное платье, которое она собиралась надеть… «Проклятая разреженность воздуха! — так прокомментировала это горестное событие Коллонтай в своем дневнике. — Убийственная его сухость! Я ведь тоже скандинавка, житель ленинградских болот. Тоскую по воде!»
Она тосковала не только по воде — по привычной среде, по близким людям. Единственный сотрудник раздражал ее и пугал Мало того что Гайкис непрерывно поучал полпреда, как учитель бестолкового ученика, он еще был неотлучно при ней, что заставило ее заподозрить советника в принадлежности и к другим службам. Ведь кто-то же обязательно должен был за нею следить! Это не помешало ей однажды сказать Гайкису, когда совсем уже стало невмочь: «Вы не дипломат, вы парторганизатор». По тому, как вытянулось и застыло его лицо, она поняла, что попала в самую точку. Раньше Гайкис был секретарем наркома Чичерина, она же — без всякой видимой причины — считалась «литвиновкой». Отношения между Чичериным и его замом Литвиновым дошли до того, что они перестали разговаривать друг с другом и обменивались только записками. Возможно, за повышенной бдительностью Гайкиса скрывалось вовсе не поручение Менжинского, и даже не Сталина, — просто-напросто он исполнял деликатное поручение своего шефа. Ей не было от этого легче.