Всю дорогу она не отходила от окна. «Кругом талый, грязный снег. Люди спят прямо в лужах. Ничего подобного я в своей жизни не видела…» Революция представала пред ней не в утопических идеях и не в кабинетных схемах — поворачивалась подлинным ликом. Дыбенко шиканул во всю ширь своей буйной души — отправил навстречу «спец-паровоз» вместе с единственным «спецвагоном» — обрубленное это словечко (спец, спец, спец!..) успело уже прочно и очень надолго войти в совлексикон. Обстановку этого вагона, который молва тотчас окрестила «коллонташкой» (по другим воспоминаниям — «коллонтаевкой»), Александра описала кратко и ярко: «Вагон разделен на две части — за перегородкой постель и умывальник, спереди ковер, стол, самовар. […] Стол накрыт красным сукном, тепло — топится печка, на столе масло, булка, фрукты, шоколад». Последние два слова густо зачеркнуты — видимо, в 1946 году, когда Коллонтай подвергла тотальной редакции свои дневники, создав, по сути, совершенно новый их вариант. С этими, много говорящими, разночтениями нам придется встретиться еще не раз.
Харьков был тогда столицей Украины, но находился в непосредственной близи к русским областям и был населен почти исключительно русскими. Здесь шла своя политическая грызня — среди «своих»: «национал-коммунисты» считались «левыми самостийниками» и добивались создания независимой коммунистической республики. Им противостояли сторонники центральной (то есть московской) власти, которые, однако, выступали против «генштабистов и бюрократов». Разобраться в перипетиях этой борьбы сейчас довольно сложно, да и зачем? Важно лишь, что Дыбенко тоже был втянут в нее — он примыкал к «москалям». Неизбежно пришлось втянуться и Александре. «Мне неприятно: я здесь не Коллонтай, а жена Дыбенко. Павел зовет работать на Украину, тогда я совсем перестану быть Коллонтай». Быть Коллонтай — вечный ее «пунктик» — определял все поступки, и это омрачило радость краткосрочного их свидания. Правда, вместо разрешенных двух дней она провела с Дыбенко целых пять, но все они ушли на политические споры. Может быть, из духа противоречия она поддержала не Дыбенко, а тех, кто считался «центристами», — их возглавлял Христиан Раковский, чье имя в равной мере связано с историей компартий Румынии, Болгарии, Франции, Германии и России. И естественно, Украины, где он был фигурой первой величины. Раковский очень хотел, чтобы Коллонтай осталась работать на Украине. «Мы вас сделаем наркомом, — пообещал он. — Или отправим в Америку на нелегальную работу». Про Америку не могло быть и речи, а про наркомовский пост на Украине, возможно, и подумала бы, но другие мысли занимали ее.
Коллонтай жила в квартире, которую занимал Павел, богатой, принадлежавшей кому-то из тех, кто бежал от большевиков. «Странно, — признавалась она себе, — в этой покинутой буржуазией квартире я сразу почувствовала себя, как дома. Все для удобства: ванна с горячей водой, уютная постель, красиво сервированный стол. Прекрасные продукты. И это после московской пытки!» Радость от комфорта омрачалась присутствием двух лиц женского пола, которые пробудили в ней смутные подозрения. Одна — «товарищ Сальковская» — раздражала своим злословием и нескончаемым хохотом. «Такие и раньше бывали при полках, — отмечала Коллонтай, — она в курсе всех военных дел Но в качестве кого она здесь находится?» Павел на этот вопрос не отвечал, только отмахивался, и это еще больше ее тревожило.
Другая была полной противоположностью боевой хохотунье. Горничная в черном платье и кокетливом передничке перешла к Дыбенко вместе с квартирой от прежних хозяев. От этой девчонки лет девятнадцати — худенькой, с детским румянцем и ямочками на щечках — нельзя было выжать и слова: она безропотно выполняла любые распоряжения приехавшей из Москвы госпожи, но упорно отказывалась вступать с ней в какой-либо разговор. Свои безответные монологи — в попытке разговорить девочку и понять ее истинное место в доме — Коллонтай произносила, когда они оставались вдвоем. Но Дыбенко узнал о них: значит, с ним служанка не была такой молчаливой.
— Ну, что ты к ней пристала? — выговаривал Павел. — Ты не знаешь украинок, от них все равно ничего не добьешься.
— А есть чего добиваться? — поймала она его на слове.
И опять он отмахнулся — ушел от ответа.
Так ни в чем и не разобравшись, но со смутной тревогой на сердце, она вернулась в Москву. За опоздание никто ее не отчитал — было не до этого. Открывалось собрание коммунистов нескольких стран, которое почти сразу же объявило себя Третьим Интернационалом. Разумеется, тут уж без Коллонтай обойтись не могло. Формально она считалась делегатом от РКП (б), фактически выполняла роль переводчицы. Особенно кстати было ее знание нескольких языков, что давало возможность обойтись без посторонних: заседания происходили «тайно, конспиративно» (это ее дневниковые характеристики — эмоциональная окраска выбранных слов весьма показательна). «В первый вечер все шло по-семейному, — продолжала Коллонтай. — было человек 20–25, из настоящих иностранцев приехали Платтен, немец Альбрехт и норвежец Станг. Остальные — самодельные иностранцы, вроде Ротштейна […] Ни по одному вопросу разногласий не было. Тон задавали наши». Это краткое, замечательное своей точностью (ибо подтверждается документально), свидетельство очевидца получило в 1946 году когда Коллонтай корежила свои дневники, такую редакцию: «Ни по одному вопросу не возникало разногласий, потому что направление давали Ленин и Сталин». Что касается Сталина, то он, видимо, направлял иностранных товарищей прямо с Южного фронта, где тогда находился.
Днем она заседала на конгрессе, ночью мчалась в аппаратную генерального штаба, чтобы вступить в разговор по прямому проводу с вызывавшим ее Дыбенко. Письма, которые она писала ему в эти дни, резко выпадают из привычного тона. «Все эти дни острая тоска по тебе» — единственная фраза, хоть чем-то напоминающая прежние чувства. Нет уже ни Голубя, ни летящего сердца, ни «всей моей нежности», ни «мыслей, которые вьются вокруг твоей головы». Еще совсем недавно поток ласковых слов перемежался с сухой партийной риторикой. Теперь только она и осталась. «Каков же итог зимы? — спрашивает она Павла. И сама же отвечает: — Устойчивость советской власти неоспорима».
В душе уже созрело решение: «Уеду на Украину. Там тревожнее, но зато во мне живая надобность, новая полоса». Это явное лукавство — даже пред собою самой. И слова о «живой надобности» какие-то неживые… Ее тянуло туда желание не столько быть с Павлом, сколько возле него. Неотвязные мысли то о товарище Сальковской, то о горничной, вошедшей в образ непорочной гимназистки, определяли выбор пути.
«Скорпионьим самоедством» называла она бурю своего сердца. Но, поедая себя, она не смела перестать думать обо всем человечестве и особенно — о женской его половине.
7 марта — запись речи на граммофонной пластинке, предназначенной для распространения на правах листовки: «Большевистская зараза свободно гуляет сейчас по Германии, нет от нее спасения, нет защиты! Ею заражены уже войска французов, от нее не уберегли английские генералы своих матросов и солдат! Плохо ваше дело, господа мировые хищники! Рабочий народ подымается, рабочий люд понял, что спасение его в коммунизме. […] Дрожите, грабители! Ваш час пробил».
22 марта — доклад на Восьмом съезде РКП(б) «О работе среди женщин»: «Не бойтесь, будто мы насильно разрушаем дом и семью, не думайте, что женщина так крепко держится за свои ложки, плошки и горшки […] Если мы разъясняем значение социалистического воспитания, говоря, что такое детские колонии, трудовые коммуны, — матери спешат к нам с детьми, несут их к нам в таком количестве, что мы не знаем, куда их поместить […] Работница должна перестать быть хозяйкой на дому […] должна перестать заниматься детьми…»
Ленин был отнюдь не в восторге, слушая о замыслах «революционизировать» семью. Зачем это? Революция — путь к власти, но какую власть можно иметь от того, что женщины будут рожать детей и сдавать их на воспитание государству? Только одни заботы, только непосильное бремя для и без того обнищавшей на дрожжах революции, недавно еще процветавшей страны. Он добился того, что поправка Коллонтай к новой программе партии («бороться за исчезновение замкнутой формы семьи») была съездом отвергнута. Возмущенная Коллонтай страстно пропагандировала свои взгляды в кулуарах, не скрывая недовольства решением, которое принял съезд. Одну из ее кулуарных речей услышал Ленин. «Существует партийная дисциплина», — совсем недвусмысленно напомнил он. Но ее уже понесло: зачем семья, если нет частной собственности, если переходим на общественное питание, если детей будем воспитывать в социалистическом духе? «Это ненужный институт буржуазного строя! — кипятилась она. — Зачем ребенку принудительная отцовская любовь?» К счастью, прозвенел звонок, созывая в зал заседаний. Могло бы кончиться скандалом…