Это был не разрыв, но глубокая, очень ранившая ее размолвка. Уязвленная до глубины души, Коллонтай сразу же приняла приглашение сформированной в ЦК агитационной бригады отправиться на открывавшем навигацию пароходе «Самолет» по Верхней и Средней Волге. Отрезвевший от ликований Дыбенко, узнав, где находится Коллонтай, поручил неотлучно находиться при ней своему другу, матросу Львову. Верный Львов воспринял поручение буквально — несмотря ни на какие протесты, он даже спал на полу возле ее койки. Ярославль, Рыбинск, Кострома, Нижний Новгород, Казань — повсюду на ее выступления сходились тысячи людей. Лекции сопровождали плакаты: «Отчет народного комиссара трудовому народу». Она рассказывала о том, что успела сделать за четыре месяца своего пребывания у власти. Сохранились свидетельства очевидцев: после ее выступлений Коллонтай забрасывали букетами сирени, и она несла их в каюту, тесня цветами безответного Львова…
Где-то между Ярославлем и Нижним на пароход поднялась выехавшая подработать и подкормиться из голодной Москвы труппа Художественного театра во главе с Василием Качаловым. Вечерами в кают-компании Коллонтай наконец-то могла отвлечься от своих агиток и рассуждать об искусстве. Разговор не клеился, поскольку у собеседников были несколько разные взгляды: Художественный театр переживал тогда глубокий кризис и еще не перешел, пусть и неискренно, на позиции большевиков. Но артисты хотели понять, чем Коллонтай удается магически влиять на публику. Качалов рассказал ей о впечатлении Станиславского, который слушал Коллонтай в Москве. С первых же фраз, отмечал Станиславский, она вносила в речь столько подъема, сколько нужно, чтобы голосом и интонацией захватить аудиторию. Ослабляя модуляцию в середине речи, она в конце снова набирала полную силу, но не переходила при этом на крик. Станиславский считал, что актеры должны учиться у популярных ораторов, среди которых Коллонтай была тогда одной из первых.
На каждой стоянке она прежде всего мчалась за свежими газетами. Жизнь в Москве по-прежнему отличалась накалом борьбы. Сталин и Шляпников были назначены «руководителями продовольственного дела на юге России», и Александра порадовалась за Саньку: подружится со Сталиным! Этот грузин был ей симпатичен уже потому, что не выносил Троцкого: об этом знали все, кто хоть как-то входил в «верха». Но больше радоваться было нечему. Наркомат по морским делам влился в наркомат по делам военным, и наркомом стал Троцкий, а Раскольников остался председателем Комитета морских комиссаров — именно от них так страдал Дыбенко, поскольку матросы ни в какую не хотели подчиняться политическим агитаторам, стремившимся надеть на них партийную узду.
К тому же на флоте назревал новый скандал, и Коллонтай опасалась, что Дыбенко ввяжется и в него: только этого еще не хватало! Балтийским флотом командовал тогда кадровый морской офицер Алексей Щастный, которого молва и газетчики возвели в адмиральский чин, упраздненный большевиками. Еще до того, как в Гатчине начался суд над Дыбенко, Щастный совершил один из самых великих подвигов за всю историю русского военного флота: пробившись сквозь льды, он вывел из осажденного немцами Гельсингфорса и привел в Кронштадт почти весь Балтийский флот — 200 боевых кораблей: линкоров, крейсеров, эсминцев, тральщиков и подводных лодок. Нет ни одного достоверного свидетельства, чем именно Щастный (или его героический поступок?) пришелся Троцкому не по душе. Известно лишь, что его вызвали в Кремль и арестовали в кабинете Троцкого на глазах у ординарца.
Дело передали в Верховный трибунал Республики, куда все тот же Крыленко на правах «общественного обвинителя» вызвал Троцкого в качестве единственного свидетеля. От ТАКОГО свидетеля доказательств не требовалось — вполне достаточно было его заявления, что Щастный готовил переворот. Предрешенный приговор был приведен в исполнение в ту же ночь.
Волна протестов прокатилась по России — особенно возмущались в военной среде. Вернувшись в Москву, Коллонтай получила письмо от Дыбенко — вместе с вырезкой из орловской газеты, где был опубликован коллективный протест против расстрела Щастного. К величайшему удивлению, она нашла среди подписавших протест и свое имя. Дыбенко в письме объяснял, что знает Шуру как принципиального противника смертной казни и как человека, который «с удовольствием ударит по Троцкому». Оттого и поставил он самовольно ее подпись…
Ее возмущению не было предела. Отзвуки его — в сохранившихся строках дневника: «Как Павел посмел считать меня карманной женой?! Забыть, что у меня есть свое громкое имя, что я — Коллонтай?!!» Реакция, как всегда, была импульсивной и решительной: даже не отчитавшись в ЦК о своей агитационной поездке и, естественно, не дождавшись возвращения Дыбенко, она укатила в Петроград.
Было лето, пора белых ночей. Внезапно ставший провинциальным, город казался пустынным. Коллонтай поселилась в Царском Селе — бывшей летней резиденции императора, который в это время перемещался из Сибири на Урал навстречу своей мученической смерти. Здесь, в Царском, Миша подрядился на лето работать в созданных еще наркомом Коллонтай «детских общественных учреждениях», патронессой которых стала жена Луначарского, а помощницей у нее служила вторая жена Владимира Коллонтая Мария Скосаревская. В этом семейном кругу Александра надеялась отойти от бесконечного стресса, в который ее вовлекала судьба. «Только бы подольше не видеть Павла!» — записала она в дневнике.
Ей выпали три недели уединения, причем в условиях, о которых она никогда и не смела мечтать. Из дневника: «Я не знала, что Царское Село так полно красоты и поэзии. Дворец Екатерины, ее личные комнаты и половина императора Александра I это же чудо красоты, вкуса, изящества. А парк! Царское вполне может соперничать с Версалем и затмевает Потсдам. Мне все мерещится молодой Пушкин в тенистых аллеях парка. […] Но то, что строили последние цари, скучно и безвкусно».
Имея возможность выбора, она устроилась в покоях Екатерины Великой. Найдя в библиотеке описания нравов и привычек бывших обитателей Царского, выбирала для прогулок те аллеи и тропинки, по которым особенно любила гулять императрица со своими знаменитыми фаворитами почти полтораста лет назад. Анна Луначарская, напротив, облюбовала комнаты детей последнего царя и принимала посетителей в кресле, где императрица выслушала известие об отречении мужа и о своем аресте — вместе с детьми. По вечерам с половины Луначарской доносились веселые голоса и полупьяные песни — там любили собираться «революционные» художники и артисты, которым особенно благоволил ее муж, нарком просвещения. На эти «художественные вечера» звали и Коллонтай — она ни разу не пришла.
Одиночество в опустевшем дворце, щемящая тревога, которую всегда навевают белые ночи, полный отрыв от всего, что происходит в мире, внезапно вспыхнувшая тоска по Дыбенко, которого она собиралась не видеть «как можно дольше», — таким остался в памяти этот странный, никем не дозволенный отдых, который она устроила сама себе. Но Миша был рядом — это служило оправданием всем неприятностям, которые могли ее ожидать. Сын жил в одном из домиков дворцовой обслуги — там ему было спокойнее и уютней. Однажды по какой-то причине он остался ночевать во дворце — посреди ночи Коллонтай решила ему отнести хлеба и молока. Длиннейшую анфиладу парадных комнат освещал только призрачный свет белой ночи. В царской библиотеке она споткнулась о чье-то тело, распростертое на полу. Неведомая пара предавалась любви и никак не отреагировала ни на привидение в ночной рубашке до пят, ни на расплеснутое молоко. Ей вдруг отчаянно остро захотелось в Москву, к Павлу… Но где он сейчас? От него не было никаких вестей.
Два телефонных разговора вернули ее в сладкое и тревожное прошлое, и оба оставили горький осадок. Саткевичу она позвонила сама — как всегда, его голос был ровен и нежен, но в нежности этой ей почудились холодность и отстраненность. Чего, впрочем, могла она ждать от брошенного ею, беспредельно ей преданного человека, потрясенного и общественными событиями, к которым она сама имела прямое отношение, и ее скандальной связью с малограмотным матросом, прилюдно обещавшим «рубить головы» белым генералам, Саткевичу, стало быть, в том числе. Поговорив с Дяденькой, Коллонтай разрыдалась.