— Сказал, ясновельможный пан, все сказал… Но, милостивейший пан, сжальтесь надо мной и сделайте что-нибудь с теми ревизорами… Уж так, без ничего…
Капровский выпрямился, поднял голову и холодно произнес:
— Но, любезнейшая, ответь мне: разве я господь бог?
Странный вопрос. Черные, скорбные, молящие глаза Кристины удивленно взглянули на Капровского и стыдливо опустились.
— Ну, отвечай! Языка у тебя нет. Что я, господь бог?
Прекрасно очерченные, но увядшие губы тихонько прошептали:
— Нет!
Капровский продолжал спрашивать.
— Так, может быть, я царь?
Черные скорбные глаза снова испуганно и удивленно взглянули ему в лицо, а дрожащие губы ответили:
— Нет.
— Ну, так вот! Если я не господь бог и не царь, то как же ты хочешь, чтобы я мог что-нибудь сделать без денег? Деньги на этом свете, моя милая, это все, все и все. Без денег и человек не имеет цены и дело его ничего не стоит…
Тут он ораторским жестом вытянул руку:
— Чего же можно добиться на свете без денег? Человек без денег, моя милая, как сломанный колышек в заборе. Кто подопрет его, чтобы он не упал? Никто. Правда?
Во время этой речи, обращенной к Кристине, взгляд его из-за синего пенсне устремился к стоявшему у дверей Гарбару. Этот крестьянин с седеющими волосами, в добротной сермяге, с неглупым и довольно смелым выражением лица, вытянув шею, прислушивался к его словам с таким вниманием, как будто с жадностью глотал каждое слово. При этом он время от времени одобрительно кивал головой и улыбался. Глаза его блестели. Видно было, что провозглашенная адвокатом доктрина о том, что на земле деньги — это все, легко прокладывала себе путь в сознании Павлюка Гарбара.
А что думала об этом Кристина? Ни разу не подняла она опущенных глаз, ни разу не разняла сплетенных на груди рук. Ее тонкое, худое лицо приняло выражение сосредоточенности. Может быть, она думала о том, что, будь у нее деньги, не осталась бы она на всю жизнь сломанным колышком в заборе, который никто не захотел подпереть? Но вероятнее всего мысль ее была поглощена другим, потому что, когда Капровский замолчал, она медленно подняла глаза и повторила:
— Ясновельможный пан! Смилуйтесь надо мной. Сделайте теперь уж… так… без денег…
Капровский рассердился:
— Раз у тебя нет денег, нечего было тащиться сюда, надоедать мне и отнимать у меня время… Ну-ка, убирайся! Иди с богом!
Кристина замерла от ужаса. Можно было подумать, что гнев адвоката лишил ее способности говорить и двигаться. Она страшно испугалась. Он гонит ее! А выгонит, значит ничего не сделает, а если ничего не сделает, то что же будет с Пилипком и с деньгами, уже отданными ради него?
Она подняла свою дрожащую, покрытую темной, сморщенной кожей, всю в шрамах, руку к груди, а пальцы, искривленные, изуродованные ревматизмом, с побелевшими ногтями, сунула за сермягу, точно хотела что-то вынуть из-за пазухи. Но опять замерла. Она вспомнила Антоська. Боже мой! Ведь это его деньги, и он тоже ее сын, как и тот. Она вспомнила его строгий взгляд и суровый, решительный голос, каким он говорил ей тогда, чтобы она не отдавала его денег, ни за что не отдавала, потому что он до смерти ей этого не забудет! А что, если действительно не забудет и сердце свое от нее отвратит? Но тот, другой?
Она оглянулась и посмотрела на Гарбара почти невидящими глазами. Казалось, взгляд ее говорил: «Ты мужчина, ты умнее меня, глупой бабы. Если веришь в бога, спаси, посоветуй!»
Гарбар и сам торопился дать ей совет.
Он прошел на: цыпочках по натертому полу, приблизился к Кристине, с таинственным видом несколько раз толкнул ее локтем в бок и что-то зашептал ей на ухо. Шепча и не переставая подталкивать ее локтем, он, казалось, подсмеивался над ней. Ведь грыненские крестьяне дали куда больше денег, чем она, и еще дадут, Что же тут такого? Раз надо, так надо.
Однако, прислушиваясь к тому, что говорил этот зажиточный и рассудительней хозяин, о котором Кристина была весьма высокого мнения, она все еще колебалась. Мысль об Антоське, об обиде, какую она нанесла бы ему, и о возможной утрате его привязанности сжимала ей сердце, удерживала руку.
Внезапно подняв взор, она увидела детскую головку, которая смотрела на нее с висевшей на стене картины синими, как цветы льна, глазами. Эти ясные детские глаза, точно луч, преломившийся в стоячей воде, приковал к себе взгляд крестьянки, не имевшей на свете ничего-ничего и никого, кроме своих детей, которых она собственной кровью вскормила и сама вырастила. Одна. Никто ей не помогал. Эти синие, как цветы льна, глаза, смотревшие на нее с картины, напомнили ей Пилипка: и он был такой же пухленький, такой же розовенький, когда был маленьким, пока его не истощила лихорадка, которой он хворал пять месяцев… Ну, вылитый Пилипчик…. Боже ж мой, боже! Ведь она пришла в город, чтобы повидать его… Море тоски залило ей грудь. В ее изнуренном теле и попранной душе все еще бушевали страсти, когда-то зажигавшие пламенем ее черные глаза, обращенные к возлюбленному; она вздрогнула, руки затрепетали, и яркая краска залила увядшее лицо. Со вздымающейся грудью и огненным румянцем на щеках она отошла к стене и, отвернувшись, вытащила из-за пазухи грубый нитяной чулок, перевязанный веревочкой. Она долго-долго развязывала его, но, несмотря на волнение, осторожно вынула оттуда пожелтевшие бумаги, затем, снова повернувшись лицом к комнате и стуча грубыми башмаками, подошла к письменному столу. Звон высыпанных на стол медных денег разнесся по всей комнате.
Капровский смотрел, подбрасывая в руках золотую цепочку часов, и смеялся.
— Ну, и деньги! Тридцать, двадцать, пятнадцать, пять и даже три копейки… всего полно! Ха-ха-ха-ха! И где ты, баба, набрала таких денег?
Рассыпанные по столу монеты своими потемневшими ликами ясно говорили: «Это за то, что целый день полола пшеницу, а это за два дня жатвы, это — носила воду на коромыслах, доила арендаторских коров, дергала гречиху, копала картофель, сгребала сено… девятнадцать лет… девятнадцать лет, девятнадцать, лет!..»
Неодушевленные предметы могут о многом рассказать. Деньги, высыпанные Кристиной на письменный стол, говорили о челе, орошаемом потом, о целый день согбенной спине, о босых ногах, об израненных, опухших руках; о том же рассказывали и скомканные бумажные рубли, серебряные и медные монеты, с глухим звоном падавшие на дно ящика письменного стола. Этот нестройный, но характерный звук был как бы заключительным аккордом элегии.
Но хотя Капровский знал, что слово «рококо» означает стиль, в каком возводятся здания, он ничего не понимал в поэзии неодушевленных предметов. Перед ним, словно наяву, промелькнула рыжая борода ростовщика, ожидающего уплаты процентов, в ушах прозвучал голосок сирены, распевающей на подмостках кафе свое чарующее: «Мяу, мяу, мяу!» Губы его дрогнули в полунасмешливой, полудовольной улыбке, и он почувствовал, что снова обнимают его ноги.
— Чего ты хочешь? — довольно мягко спросил он.
— Ясновельможный пан, так, значит, ревизоры теперь уж ничего не сделают?
— Ничего, ничего не сделают, успокойся и ступай домой.
— Всемилостивейший пан, — крикнула Кристина, — да вознаградит вас всемогущий бог… я больше не буду надоедать вам… пойду только с сыночком повидаюсь да и домой.
На лице ее светилась радость, но Капровский вдруг испугался чего-то. «Вот так-так!» Он нетерпеливо и резко сказал:
— Не вздумай, любезнейшая, не вздумай… идти к сыну… тебе нельзя его теперь видеть…
Может быть, она прочитала что-нибудь на его лице? Может быть, детская головка с картины, на которую она все время поглядывала, затронула ее сердце? Она снова бросилась целовать маленькие белые руки, которые силились ее оттолкнуть.
— Милостивый пан, — воскликнула она, — позвольте мне повидать мое дитя… позвольте мне хоть на минутку, на одну минуточку повидать его… хоть разок взглянуть на него…
В ее движениях, в выражении глаз и лица была такая страстная мольба, что Капровский слегка смутился: «Вот так-так!»