— Может, ее уже и в живых нет… — причитала Мадзя. — Господи Иисусе Христе, может тот подлец совсем ее загубил…
— Карольця еле жива, — кричала в ответ Рузя, — и если вы будете мучить ее, то, наверное, она тут же кончится…
— Рузя, Рузсчка, пусти меня к ней! Она с утра ничего не ела… Ой, бедная моя, бедная! Надо ей немного понтаку дать. Ну, открой дверь, не то, клянусь Христом богом, позову батраков и велю выломать… Ты что же, запрещаешь мне мое собственное дитя повидать и утешить?
Рузя знала, что теперь уже можно спокойно открыть дверь, потому что у матери, как всегда, приступ безграничного гнева сменился приступом безграничной нежности.
Когда дверь открылась, пани Бахревич ринулась в комнату дочерей и схватила Карольку, пытавшуюся встать перед ней на колени, в свои могучие объятия. Девушка действительно была в жалком состоянии. Захлебываясь от слез, пани Бахревич со стоном подняла дочь и, прижав к груди, покрыла поцелуями ее лицо и волосы.
— Бедная ты моя, несчастная, загубленная! Для того ли я тебя чуть ли не в птичьем молоке купала, для того ли я тебе такое образование дала…
Тут на дворе загрохотали колеса.
— Отец! — крикнула Рузя.
Пани Бахревич положила Карольку на постель.
— Дай ей понтаку, — крикнула она Рузе, — и смотри, чтобы ни один волос с головы ее не упал, — сохрани бог, что случится, то так отхлестаю тебя по толстой спине…
Она вбежала в гостиную в ту самую минуту, когда Бахревич с противоположной стороны переступал порог. Он входил со сладкой улыбкой на пухлых губах. У него была хорошая новость для Мадзи: управляющий обещал ему более щедрую, чем обычно, премию, но, взглянув на жену, он остолбенел от ужаса и остановился. Он долго слушал бурную, состоявшую из одних восклицаний речь жены. Тяжело дыша, она кричала мужу, что он болван, ничтожество, слепой, глухой, дурак, а прежде всего плохой, бездушный, беззаботный, подлый отец. Много времени прошло, пока он понял, наконец, в чем дело. Когда ему все стало ясно, он вскрикнул, схватился за голову и, подняв круглую полированную палку, с которой никогда не расставался, бросился в комнату дочерей. Но жена загородила ему Дорогу.
— Не смей! — крикнула она. — Я изругала ее и хотела бить, только Рузя мне помешала, и ты не смей. Я простила Карольцю, и мне ее так жалко стало, что сердце чуть не разорвалось, и ты не смей скандалить, не то я тебе такое закачу, что… О господи! Вели запрягать лошадей и сию же минуту отправляйся в Онгрод… к этому подлецу… сию же минуту. Но прежде чем сесть в бричку, придешь ко мне, я тебе скажу, что и как тебе надо сделать… Может, он опомнится…
Бахревич хлопнул себя по лбу.
— Ты, Мадзя… ну, и голова у тебя! — вскричал он. — Бегу, бегу!.. Эй, запрягайте! Запрягайте!
Он выскочил во двор и побежал к конюшне, поминутно останавливаясь, стискивая от гнева зубы и бормоча:
— Вот негодяй, подлец, висельник… Обмануть девушку, погубить ее, а потом отказаться жениться… «Не могу жениться на тебе», — пишет. Погоди, я тебе покажу, что значит завлечь девушку, а потом бросить… негодяй, подлец, висельник! — Он грозно размахивал палкой.
В то время, как все это происходило в Лесном, Юрек, уже успокоившись после сегодняшнего происшествия, развлекался, как развлекаются обычно деревенские дети. Несмотря на то, что на службе у Капровского мальчик научился многому дурному, он был еще совсем ребенок. Как будто забыв, что его спина и щеки еще не зажили, Юрек, сняв сапоги, уселся на неоседланную гнедую кобылку, которую старший брат только что выпряг из плуга, и стал скакать на ней по дороге. Ульянка стояла перед хатой и, разинув рот, любовалась конными упражнениями младшего брата. Старший молотил в овине жито на семена. Неожиданно со стороны чуть видневшегося у леса фольварка Дзельских послышался громкий веселый свист, и вскоре на меже показалась высокая тощая фигура Миколая; еще издали поблескивали на солнце пуговицы его шинели. Чтобы сократить дорогу от фольварка Дзельских до своей хаты, он шел по межам, и по всему полю разносилась его залихватская солдатская песенка. Радость и торжество сняли на его длинном бледном лице и в маленьких блестящих глазках. Когда он подошел к хате, старший сын стоял у ворот овина с цепом в руке, Ульянка кормила поросенка, а Юрек вел на поводу гнедую кобылку, за которой с громким ржанием бежал вприпрыжку жеребенок.
— Гей, гей, ребята! — закричал Миколай. — Гей, гей, мои вы сиротки! Господу богу первому, а потом мне, вашему батьке, кланяйтесь до самой земли! Не нищие мы теперь, а паны, настоящие паны.
Широким жестом он описал в воздухе полукруг.
— Гей, гей — крикнул он, — и поле наше, и те постройки под лесом наши, и кусок выгона за постройками наш… Гей, гей!
Подбоченясь, он с неописуемым торжеством оглядывал поле, простиравшееся далеко-далеко, до темной линии леса.
Дети отлично поняли, в чем дело. Завершив сделку с помещиком, отец получил от него не только клин плодородной земли, но и исправные постройки под лесом и большой кусок прекрасного пастбища. С сияющими лицами дети подошли к нему и почтительно поцеловали ему руку. Юрек отдал отцу письмо Капровского, и Миколай, как всегда оседлавши нос большими очками, долго читал его у оконца хаты. Спустя полчаса его уже не было дома. Отставной солдат был неутомим. Сначала он отправился в Грынки и долго беседовал с Павлюком, дядей Ясюка, затем повстречался с Ясюком, свозившим с поля горох. Остановив его на дороге, он оперся на поскрипывавший воз и что-то тихо зашептал ему на ухо, стараясь, чтобы другие батраки, подъезжавшие с возами гороха, ничего не слышали. Потом он отправился туда, где женщины, среди которых была и Кристина, дергали гречиху. Здесь он задержался дольше и воротился домой только к закату. Поужинав, он уселся на пороге хаты и прижал к губам медную трубу. Звуки ее, то протяжные и унылые, то отрывистые и бодрые, долго нарушали в этот вечер тишину засыпающих полей.
Кристина шла к усадьбе по вьющейся среди жнивья тропинке. Женщины, работавшие в этот день вместе с нею, возвращались в деревню проезжей дорогой, она же предпочла идти опустевшим полем. Весь день, согнувшись, дергала она гречиху, и теперь от новости, которую сообщил ей Миколай, ее бросало то в жар, то в холод. Она ожидала скорее смерти, но только не того, что услышала.
Денег! Еще денег! Как можно больше — все, что у нее есть! Иначе и Пилипчик пропадет и деньги, раньше отданные для его спасения. Самое большое через три дня должен быть издан приказ о Пилипчике. Того упрямого офицера уже удалось уговорить, но теперь новая беда! Пан «гадвокат» написал Миколаю, что приехали какие-то ревизоры, важные генералы, и могут испортить все дело. Один из них «превосходительство», а другой «сиятельство», а это значит — самый важный чин на свете. Если б они не приехали, то все уже было бы кончено, а тут они взяли да и приехали, а без их согласия ничего сделать нельзя. Вот пан «гадвокат» и написал Миколаю, что если баба даст денег, то он берется переговорить о ее деле и с «превосходительством» и с «сиятельством», а если не даст, то он уже ничем не может помочь и умывает руки. А через три дня отдадут приказ отослать Пилипка туда, где совсем недавно один знакомый Миколая выхаркал из себя все легкие.
— Ей-богу, — добавил Миколай, — заболел от морозов чахоткой и, как начал харкать, так все свои легкие целиком и выплюнул.
— Боже, будь милостив ко мне, бедной! — прошептала женщина, идя по тропинке, вьющейся среди жнивья.
Деньги! Откуда ей взять их? Нет их совсем! В чулке остались теперь только деньги Антоська. А ей жаль и его. За что ж парня обижать? Ведь и он ее дитя, как и тот, другой. И забери она его деньги для Пилипка, он рассердится. Он так и сказал ей. Любили ее до этого времени сынки и слушались во всем. Теперь одного из них так или иначе долго не будет с нею, а если другой отвернется от нее и перестанет любить, как тогда жить? Последний луч погаснет для нее на земле. И так плохо и этак нехорошо. Что ей делать?
— Боже, будь милостив ко мне, глупой!