Мы учились в театральном!
Я помню, как на первой лекции Сфинкс сказала: «Откройте конспект. Сейчас я научу вас профессионально пить. Не пьянея», – аргументированно объяснив, почему театровед (разум театра!) обязан владеть сим великим искусством. Я помню, как на «Истории западной литературы» мы с преподавательницей две пары обсуждали «А существует ли Бог?» – и нам и ей это вдруг показалось важнее, чем ее предмет. И помню, как, сдавая экзамен по «Русскому театру», Арина, не выучившая ни одного билета, получила «отлично» только за то, что двадцать минут, не затыкаясь, читала учительнице ее любимого Блока:
Так жили поэты. Читатель и друг!
Ты думаешь, может быть, – хуже
Твоих ежедневных бессильных потуг,
Твоей обывательской лужи?
…Ты будешь доволен собой и женой,
Своей конституцией куцой,
А вот у поэта – всемирный запой,
И мало ему конституций!
«И этим сказано все, – удовлетворенно кивнула педагогиня. – давай зачетку, милая…»
Мы учились в театральном!
Я помню, что, говоря о Театре, все наши педагоги закатывали глаза – включая физрука и учителя по гражданской обороне, на полном серьезе убеждавшего нас: для театроведа, как для человека, влияющего на формирование душ, самое главное изучить гражданскую оборону! А именно: научиться тушить пожары, предупреждать землетрясения, быстро решать в уме задачки на определение уровня радиации, дабы донести свои знания до человечества, которое, осознав ошибки, начнет избегать все перечисленные выше неприятности и сэкономит деньги, идущие на ликвидацию их последствий, для развития культуры и искусства. (Он не шутил!)
На физкультуре учитель сказал, что для театроведа – главное бег, и в Америке человека, не способного пробежать шесть кругов вокруг стадиона, никогда не изберут в президенты. Тут я не спорила даже мысленно. Для театрального критика, тем паче такого, как я, после иной статьи умение пробежать за кратчайший срок километр по прямой могло оказаться немаловажным. Но в то время у меня не возникало нужды спасаться от ответственности бегством – я пряталась за широкой спиной И. В.
Даже в вотчине всех безумств, театральном институте, я исхитрилась прослыть нарушителем спокойствия, больным на всю голову и способным на все. Уже на первом курсе я начала публиковать в газетах разгромные статьи, и к нам на лекции прибегали режиссеры из театров. «Это немыслимо. Она же студентка. Что она себе позволяет!» – кричали они, заглядывая Игнатию Сирени в глаза. «Ну что вы хотите, она ж ненормальная», – склабился он.
Я знала (И. В. сам рассказывал мне), все наши педагоги считали, что он позволяет мне слишком уж много. Я знала, услышав, как мы обмениваемся с ним в коридоре задиристыми шутками, сфинксоподобная дама в очках кричала, что лично надает мне по щекам («Это немыслимо. Она же студентка!»).
Но они прощали мне все, потому что прощали ему абсолютно все. Он был любимчиком наших театранес – красавец-мужчина, автор блистательных книг и статей – истинный Бахус, в венке из виноградных ветвей, возвышающийся над ряженой театральной тусовкой.
Я знала, они ревнуют его ко мне. Знала, меня считают его любовницей. Для театрального это было нормально…
Но мы не стали любовниками, я не была в него влюблена, он не был влюблен в меня. И все-таки я была его Василисой Прекрасной. «Ты самая ненормальная из всех», – любил повторять он. А на пятом году сказал: «Поступай в аспирантуру, окончишь, возьму тебя вторым педагогом на курс».
Я не поступила… После полученья диплома я больше не видела И. В. И не звонила ему. Я знала, он не простит мне обиды и вряд ли захочет увидеть меня. Он слишком верил в меня, чтобы увидеть, как лидер его курса превратилась в очередную лягушку-неудачницу.
* * *
– Красельникова! – остановила меня литредактор.
Ее ручка утыкалась в растрепанную верстку моей светской хроники. Лицо с брежневскими бровями было серьезным:
– У Мерилин Монро было двенадцать абортов?
– Во всяком случае, про девять я знаю точно, – ответила я ей в тон.
Ручка переместилась.
– Леонардо ди Каприо – полный «ноль» в постели? Ты в этом точно уверена?
– Спросите Марину. Это она сказала. Видимо, знает…
Я вернулась к столу, сунула сумку под мышку и с облегчением нажала на кнопку компьютера. Лишь сделав это, я поняла, что не выключаю, а включаю его.
Компьютер загудел. Я раздраженно смотрела, как зажигается экран – типовое голубое небо и зеленое поле. Я так и не сменила «обои». Мой монитор был просто щитом – я пряталась за ним.
Я не могла писать в этой общежитской комнате, где сидело шесть человек. За три года работы в журнале я окончательно убедилась, что не создана для штата. В пятницу я дожидалась всеобщего ухода и тупо делала за вечер недельную работу. А в рабочее время сидела за столом, читала журналы, прикольные статьи в Интернете и размышляла о том, как бессмысленно я каждый день трачу восемь часов своей жизни. Но не уходила. Я не знала, куда мне идти. Я не знала, где моя жизнь станет осмысленной.
«Раз уж включила…» – подумала я.
Стрелочка мышки оживила «конвертик» почты. Почтовый сервер концерна отсеивал спам, и в «приходящих» было одно сообщение – очень короткое:
Но, ставшая неотъемлемой от «я» мысль о самоубийстве исчезла, как исчезает неприятный привкус во рту.
Внутри меня сидел огромный секрет.
* * *
Несколько секунд я стояла на ступеньках высокого офисного здания, наслаждаясь обретенной свободой и борясь с труднопреодолимым желанием вернуться домой. Следовало позвонить Марине утром, соврать про интервью и никуда не ходить. Так бы я и сделала, если б выпила кофе. А теперь… слишком глупо.
Мне хотелось оказаться дома, открыть холодильник и сказать Андрею, что я не брошу его – все хорошо!
Мой так и не вызванный мент круглоглазо посмотрел на меня – он больше не сомневался, что имеет дело с законченной шизофреничкой.
«Ты не понимаешь!» – раздраженно дернула я плечом.
Когда дело касалось смерти, никто не понимал меня. Никто, кроме Ануя, Блока, Булгакова, Микеланджело, Гете, Клейста, Цветаевой, чьими высказываниями я исписала когда-то мой творческий дневник. И я давно привыкла, что кроме них меня не понимает никто.
Я сделала шаг…
Вперед?
…к переходу.
Моя жизнь напоминала заевший семафор, подмигивающий желтым зрачком – ждите, ждите, ждите – бесчисленное количество раз.
Мент шел за мной, неотделимый от сознанья, разбухшего от неразгаданной смерти. Машины на проспекте Победы застыли в пробке. Лето раздело женщин почти донага. Но труп Андрея в моем холодильнике делал этот мир нереальным.
Творческий дневник нас заставлял вести тот же И. В. «Вы будете отбиваться от меня, но я все равно буду настаивать. В дальнейшем это вам пригодится для работы, поверьте мне на слово», – сказал он на первой не сорванной лекции. Я поверила и спросила: «А если кто-то уже ведет дневник, вести теперь два? Один любовный, второй – искусствоведческий?» И, получив высочайшее разрешение их совмещать, торжественно возвела свой дневник в ранг «творческого».
Я была единственной, кто вел «творческий дневник» все пять лет, и уж, конечно, единственной, кто вел его до сих пор. Я была единственной, кто чувствовал себя на лекциях шефа как рыба в воде… На нашем курсе собралось семь девочек – от семнадцати до двадцати шести. Некоторых я восхищала, некоторых раздражала, иные чередовали два чувства.
Но не менее спорные чувства вызывал у них сам И. В. Его веселая наглость, бесцеремонное панибратство, привычка непрерывно пробовать нас на прочность и, азартно сверкая глазами, ждать, сможем ли мы ответить ударом на удар, – казались им столь же непозволительным хамством, как мои выходки очкастой гранд-даме. Они зажимались и прятались в свою скорлупу. Они не желали играть в его спектаклях. Они не понимали, что это просто игра.