После короткой паузы Евмен тряхнул своей головой и, поправив шляпу на один бок, проговорил задумчиво:
— А ведь у попа-то Якова ноне не ладно в дому…
— Что так?
— Да так… — коротко ответил Евмен таким тоном, который делал дальнейшие расспросы совершенно излишними.
Мы въезжали в самое село. Широкая улица, обставленная рядами красивых изб, вела прямо к каменной белой церковке, красиво прятавшейся в густой зелени черемух, лип и берез. Наше появление, конечно, прежде всего обратило на себя внимание деревенских собак, которые с азартным лаем настоящих провинциалов провожали нас до самого дома о. Якова. Я очень люблю этот домик, выстроенный о. Яковом из старинного кондового леса; он так добродушно поглядывает из-под своей порыжелой тесовой крыши узкими окошечками с белыми ставнями, точно вот-вот сейчас хочет улыбнуться. Лет десять не бывал я в этом доме, но он не изменился ни на волос, только как будто глубже врос в землю да плотнее надвинул свою крышу прямо на глаза, как старую разносившуюся шляпу.
— А вот и попадья Руфина!.. — проговорил Евмен, когда наша телега мягко подкатилась по зеленой полянке к воротам, точно по ковру.
У ворот стояла низенькая толстая старушка в полинялом темненьком ситцевом платье и, заслонив черные узкие глаза короткой пухлой ручкой, внимательно всматривалась в меня. Ей было под шестьдесят, хотя на вид она казалась бодрой еще не по летам. Круглое добродушное лицо было покрыто мелкими морщинами; они собрались около глаз и рта лучами, разбегавшимися по всему лицу при каждой улыбке.
II
— Здравствуйте, Руфина Анемподистовна, — здоровался я, слезая с телеги. — Не узнали меня?
— Да где тебя сразу-то узнаешь, — отозвалась добродушно старушка, видимо еще сомневаясь в твердости своей памяти. — Ах, батюшки… да ведь это ты… — встрепенулась старушка, называя меня по имени. — А уж я-то не чаяла тебя и в живых видеть… Никак, лет десять будет, как ты не бывал у нас?
— Около того.
Старушка обняла меня и расцеловала, а потом, схватив за рукав пальто, бойко потащила в «горницу». Пока мы шли от ворот к старому крылечку, она несколько раз оглядывалась на меня, как будто стараясь убедиться в том, что имеет дело не с призраком, а с живым человеком. Конечно, при таком благоприятном случае старушка не преминула всплакнуть и сквозь слезы с каким-то детским всхлипываньем шептала:
— Из себя-то уж ты больно тово… в чем душенька!.. Все, небойсь, учился? Ох-хо-хо… Учитесь вы до седого волоса, а когда жить-то будете…
— Как отец Яков здравствует?
— Здоров, ничего… Что ему сделается?..
Дворик у о. Якова был устроен на крестьянскую руку. Службы были заняты «стойками» для скотины, амбарами, сусеками и громадным сеновалом. На задней половине двора помещалось отделение живности; из-за перегородки весело смотрела мохнатая голова годовалого жеребенка; несколько овец лежало в тени амбара, вытянув по земле шеи. Из самой глубины двора выглядывала маленьким окошечком крошечная банька; в ней о. Яков любил отдохнуть летом после обеда часок-другой и «позолотить хлеб-соль», то есть покурить из большой деревянной трубки. Посреди двора стояла тюменская телега, на которой только что приехали с поля; на колесах оставались следы вчерашней грязи, а из кузова лезла во все стороны не успевшая еще подсохнуть недавно скошенная трава. Под навесом у погреба были сложены бороны.
— Милости просим… — говорила матушка Руфина, с легким перевальцем утицей забегая по настланным дощечкам в темные сени; она распахнула дверь в кухню и любовно смотрела на меня своими черными глазками.
Если во дворе было царство о. Якова, то за порогом сеней начинались уже владения матушки Руфины. Я всегда с некоторым благоговением переступал через этот порог; за ним каждая вещь говорила о неустанном, вечном труде. Налево от входных дверей, за косяком, стоял обыкновенно посошок о. Якова; если посошок дома — и хозяин дома, посошка нет — и хозяина нет. Теперь посошок отсутствовал. Направо в углу стояла крашеная деревянная кадка с водой, а потом целый арсенал сундуков, ящиков, ящичков, коробушек, плетенок и тому подобного «хлама», как называл о. Яков весь этот хозяйственный скарб. От самого порога сеней вела в горницу белая, как снег, тропинка из домашнего холста.
Ход в горницы шел через кухню, и другого не полагалось. «Что я, разве губернатор какой, чтобы парадное крыльцо строить, — говаривал поп Яков. — Я, брат, своими руками дом-то строил… Тут не много разгуляешься. Было бы тепло!» Впрочем, незнакомый человек не скоро бы и догадался, что он в кухне. Русская печь скромно пряталась за ситцевой занавеской, посуда была всегда прибрана, и, может быть, только один пузатый самовар, всегда стоявший на залавке, мог навести некоторое сомнение своим присутствием.
— Снимай балахон-от свой, — говорила матушка, помогая мне снять верхнее пальто. — Гость будешь, да еще какой гость-то… Вот ужо поп придет, так он как обрадуется…
Прямо из кухни одна дверь вела в горницу самого о. Якова; эта горница выходила тремя окнами на улицу и была перегорожена низенькой ширмой пополам. За ширмой стояла широкая двуспальная кровать. Вторая дверь вела из кухни в горницу матушки Руфины, крошечную комнатку, выходившую одним окошечком на двор. Нужно сказать, что в домике о. Якова всегда стоял совершенно особенный воздух, весь пропитанный каким-то специфическим ароматом. Не то росным ладаном пахло, не то старой вишневой наливкой или геранью — не разберешь хорошенько.
— А это у вас что за оружие? — спросил я, рассматривая полицейскую шашку, которая висела на ширме вместе с белым кителем.
— Да ведь Прошку-то помнишь? Ну, еще из училища его тогда исключили! Это его муниция… Он у нас урядником служит в Шераме. Как же, чин получил недавно… Теперь где-то в Полому уехал, ловит кого-то.
— Кого?
— Да в Поломе-то попом отец Ксенофонт, а у него сын… Ну, там где-то в Москве обучался. Только это так… он совсем ничего, а это Прошка придумал.
На маленьком столике, который стоял в углу комнаты, были разложены книги и стопкой лежали подобранные номера газеты. На одном переплете я прочитал «Das Kapital, von Marx» [33].
— Это Кинтильяновы книги, — предупредила мой вопрос старушка. — Ты его не помнишь, поди? Нет, где помнить. Он еще в училище тогда учился, когда ты был у нас в последний-то раз.
— Ведь у вас еще два сына?
— Да, как же… Митрей-то Яковлич попом теперь в Зюзиной служит, а Никаша — дохтуром земским. Четверо их у меня.
— А дочь? Ведь у вас была девочка, Аня.
Старушка только махнула рукой.
— Замуж вышла?
— Нет…
— Умерла?
— Хуже… — прошептала со слезами на глазах бедная старушка и, осторожно оглядевшись кругом, таинственно проговорила: — Ужо расскажу тебе вечером, когда уберусь. Да вон и поп с Кинтильяном идут… Обедать сейчас будем.
III
Поп Яков вошел в это время уже в кухню и, заметив меня, проговорил своим густым баском:
— Да это никак…
Он назвал меня по имени и, заключив в свои могучие объятия, облобызал. Высокого роста, с могучей грудью, поп Яков смотрел настоящим русским богатырем, а благообразная седина придавала его фигуре нечто патриархальное. Когда, мальчуганом, я учил историю ветхозаветных патриархов, поп Яков для меня служил живым и наглядным примером; я отлично представлял себе фигуру библейского патриарха Иакова — стоило только закрыть глаза и припомнить попа Якова. Десять лет, в течение которых я не видал его, почти не изменили его наружности, за исключением разве того, что косматая окладистая борода из седой превратилась в желтую, да на высоком лбу легло несколько глубоких морщин. И костюм на о. Якове оставался тот же, то есть нанковый синий подрясник с высоким стоячим воротником, каких нынешние модные батюшки уже совсем не носят; из-под подрясника выглядывала ситцевая рубашка-косоворотка, перехваченная тоненьким гарусным пояском чуть не под самыми мышками. Этот поясок мне всегда казался особенно забавным, потому что без подрясника, в одной рубашке, как частенько ходил дома о. Яков, он походил на колоссального ребенка. Старик любил в таком виде работать во дворе или в огороде, а на пашне это было даже ему необходимо, потому что подрясник только заплетал ноги и мешал работать.