Несмотря на всю убедительность этих доводов, я все-таки настоял на своем.
— Вон оно, Шатрово-то, точно на блюдечке раскинулось! — проговорил Сарафанов, заслоняя от солнца глаза ладонью.
Всякий, кто видал бесконечные равнины, тощие поля, болотины и убогие деревеньки средней России, взглянув на Шатрово с высоты, на которой теперь был наш коробок, вздохнул бы свободнее и подумал: «Вот где она, Сибирь — золотое дно!» Это была красивая картина: необозримая ширь полей волнами уходила на восток и тонула где-то далеко-далеко в синеватой дымке горизонта; на западе замыкали картину ряды холмов, покрытых лесом. По извилистому течению Шатровки можно было насчитать до пяти деревень; в одном месте виднелась какая-то фабрика с высокими кирпичными трубами. Самое село рассыпало свои домики по обоим берегам реки по крайней мере на расстоянии трех верст; большая каменная церковь стояла, как мать среди детей, в самом центре села.
Наш коробок мягко катился по узкой дорожке, минуя огороженные поля и спускаясь к реке. Вот и первые избы, и широкая улица, и целая стая собак. Судя по наружному виду крестьянских построек, можно было вперед сказать, что народ живет здесь, как у Христа за пазухой, конечно не без исключений, в виде одиноких избушек, вынесенных к самой околице, где, вероятно, жили старики да солдатки-бобылки. Наш экипаж прокатился чуть не чрез все село, мимо каменной церкви, одноэтажного домика о. Михея, мимо волости и нескольких питейных; он остановился у старой, покосившейся избы, у ворот которой стояла высокая красивая девка в красном платке.
— Шептун дома? — спрашивал Сарафанов, с легким покряхтываньем вылезая из коробка.
— Дома.
— А что, Аннушка, как Шептун-то, здоров?
— Что ему делается… Не бойсь, не издохнет!
Анна была, что называется, девка кровь с молоком, с полными румяными щеками, крепкой загорелой шеей и могучей грудью; немного косой разрез карих глаз придавал ее лицу недружелюбное выражение, но оно смягчалось, когда она улыбалась, выставляя два ряда точно выточенных из слоновой кости зубов. Громадные красные руки и грязные босые ноги дополняли портрет этой деревенской красавицы, одетой в старенький ситцевый сарафан и розовую, тоже ситцевую, рубашку. На шее были надеты зеленые стеклянные бусы…
— А-ах, кошка тебя залягай… гладкая ты, а?!. - бормотал Сарафанов, заглядывая на Анну. — А ты как Шептуну-то приходишься, умница?
— Никак я ему не прихожусь… Чего пристал, как сера горючая?
— А ты, Аннушка, не тово…
В это время в воротах показался сгорбленный седой старик в ветхой пестрядевой рубахе; он из-под руки посмотрел на Сарафанова, и по его выцветшим сухим губам проползло что-то вроде улыбки.
— Это ты, Павел Иваныч? — медленно проговорил старик, не отнимая руки от глаз.
— Давай отворяй ворота да принимай гостей, — распоряжался Сарафанов, здороваясь со стариком. — А ты, умница, наставь самоварчик поскорее. До смерти заморились. Чистый хаос, Аннушка!
— Ишь, как лошадь-то пересобачили, — говорил старик, отворяя с тяжелым кряхтеньем ворота. — Никак, прямо из городу?
— На обыденку, Шептун.
Пока Сарафанов переносил наш багаж куда-то в заднюю избу, хозяин с каким-то шепотом медленно распрягал лошадь. Я только теперь хорошенько рассмотрел его. Он был гораздо сильнее, чем казался с первого раза, хотя ему, видимо, перевалило уже на восьмой десяток. Старческое лицо, совсем серого цвета, с большим носом и жиденькой бородкой, производило неприятное впечатление, особенно когда он медленно останавливал на одной точке болезненно пристальный взгляд своих ястребиных серых глаз и начинал беззвучно шевелить губами. В руках у Шептуна была длинная черемуховая палка, на которую он должен был опираться, потому что ноги сильно ему изменяли.
— Ишь, как его нашептывает, — говорил Сарафанов, кивая головой на старика. — От этого самого и Шептуном прозвали.
Широкий крестьянский двор был окружен низенькими бревенчатыми постройками: «стайки» (хлевы) для скота, амбары, сеновал; небольшая перегородка открывала вид на задний двор, где ходила хромая лошадь, и на длинный огород с низенькой совсем черной баней в глубине. Все пристройки и самая изба были крыты по-крестьянски драницами, а не тесом. Широкое грязное крыльцо, крытое соломой, сильно покосилось и немного отстало от корпуса избы; под ним что-то живое визжало и хрюкало. На всем кругом лежала печать разлагающейся старости, и видно было, что некому приколотить отставшую доску и поправить покосившийся столб.
— А тебе кто будет Анна-то? — спрашивал Сарафанов, когда старик подошел к нам.
— Анна-то… А тебе на что?
— Да так я спросил. Раньше не видал, ровно, у тебя никого из баб-то…
— Анка работница мне будет. Хлебом кормлю, а она, стерва, за воротами все стоит…
— Та-ак… Такие ее годы, твоей Анки, что ей стоять, видно, за воротами!
III
Нам была отведена задняя изба, куда мы и прошли.
— А это у тебя что? — спрашивал Сарафанов, указывая старику на валявшиеся по столу и по лавкам книги, на висевшее на стенке ружье, чей-то сильно подержанный казинетовый сюртук и старый патронташ.
— Это… А это Лекандра живет у меня, так его муниция, — равнодушно объяснил Шептун, остановившись у порога.
— Какой Лекандра?
— Да учитель наш, Лекандра… Отцу Михею сын приходится.
— А, помню… Из лица немножко шадрив?
— Он самый… Лекандра ничего, он на сарай уйдет, пока вы тут поживете.
— А почему он у отца не живет, ваш учитель?
— Кто его знает, пошто он у отца-то не живет… Видно, у меня глянется лучше, — с улыбкой прибавил старик. — Ноне ведь все это мудрено пошло, не разберешь никак.
Постояв немного в дверях, старик вышел из избы. Через несколько минут донесся его ворчливый голос:
— Анка, Анка, куда ты запропастилась?!. Собирай скорее чай господам…
— Чай, не рассохнутся твои господа: подождут, — откуда-то из глубины двора донесся голос Анки.
Когда мы через полчаса сидели уже за самоваром, в комнату вошел сам Лекандра. Это был небольшого роста господин, в парусинном пальто, казинетовых широких панталонах, заправленных в сапоги, и в розовой ситцевой рубашке-косоворотке. Он был действительно «шадрив», то есть его круглое добродушное лицо с небольшими близорукими голубыми глазками было сильно попорчено оспой. Пряди белокурых волос, мягких, как лен, выбивались из-под сдвинутой на затылок кожаной фуражки и падали на лоб; пушистая с красноватым оттенком бородка придавала физиономии Лекандры самый добродушный вид. Когда он улыбался, что-то неуловимо детское светилось в этом круглом лице, и в голове невольно шевелилась мысль: «А ведь я где-то видал этого Лекандру».
— А, Никандра Михеич, сколько лет, сколько зим не видались! — приветствовал Сарафанов учителя. — Здоровенько ли поживаете?
— Прыгаем помаленьку, — с улыбкой отвечал учитель, снимая фуражку.
— А отец Михей каково здравствует?
— У отца Михея чахотка, еле дышит…
— Ах, уж вы только и скажете… Ей-богу! А мамынька ваша?
— А вот пойдешь к ней, так сам и увидишь.
— Конечно, пойду… Ежели обходить этаких почтенных людей, да тогда и жить незачем. С нами чайком побаловаться, Никандра Михеич?
Учитель не заставил себя просить и сел за стол, рядом с Шептуном. Сарафанов познакомил нас и сейчас же распространился о чудесах N-ской цивилизации, о людях с «грацией» и о всеобщем «хаосе». Мне очень понравился учитель. Он держал себя как-то особенно просто и с тем неуловимым оттенком собственного достоинства, когда человек настолько доволен и собой и своим общественным положением, что не имел нужды ни прибавлять, ни убавлять ни одного вершка собственного роста.
— А я, Павел Иваныч, женюсь, — добродушно говорил учитель, раскуривая папиросу.
— Поди, на какой учительше? У вас ведь все это по-ученому делается…
— Нет, не на учительше, а на Анке. Вот та самая, которая самовар вам подавала.
Сарафанов даже раскрыл рот от удивления.