Литмир - Электронная Библиотека

«Буду писать людей такими, как вижу, честно писать, не давая воли антипатиям. И симпатиям», — добавил он, сообразив, что симпатии тоже возможны.

Память произвольно выдвинула фигуру Степана Кутузова, но сама нашла, что неуместно ставить этого человека впереди всех других, и с неодолимой, только ей доступной быстротою отодвинула большевика в сторону, заместив его вереницей людей менее антипатичных. Дунаев, Поярков, Иноков, товарищ Яков, суховатая Елизавета Спивак с холодным лицом и спокойным взглядом голубых глаз. Стратонов, Тагильский, Дьякон, Диомидов, Безбедов, брат Димитрий… Любаша… Маргарита, Марина…

Потребовалось значительное усилие для того, чтоб прекратить парад, в котором не было ничего приятного.

«Большинство людей — только части целого, как на картинах Иеронима Босха. Обломки мира, разрушенного фантазией художника», — подумал Самгин и вздохнул, чувствуя, что нашел нечто, чем объяснялось его отношение к людям. Затем он поискал: где его симпатии? И — усмехнулся, когда нашел:

«Анфимьевна, Раба. Святая рабыня. В конце дней она- соприкоснулась бунту, но как раба…»

В окна заглянуло солнце, ржавый сумрак музея посветлел, многочисленные гребни штыков заблестели еще холоднее, и особенно ледянисто осветилась железная скорлупа рыцарей. Самгин попытался вспомнить стихи из былины о том, «как перевелись богатыри на Руси», но [вспомнил] внезапно кошмар, пережитый им в ночь, когда он видел себя расколотым на десятки, на толпу Самгиных. Очень неприятное воспоминание. Вечером он выехал в Дрезден и там долго сидел против Мадонны, соображая: что мог бы сказать о ней Клим Иванович Самгин? Ничего оригинального не нашлось, а все пошлое уже было сказано. В Мюнхене он отметил, что баварцы толще пруссаков, картин в этом городе, кажется, не меньше, чем в Берлине, а погода — еще хуже. От картин, от музеев он устал, от солидной немецкой скуки решил перебраться в Швейцарию, — там жила мать. Слово «мать» потребовало наполнения.

«Красива, умела одеться, избалована вниманием мужчин. Книжной мудростью не очень утруждала себя. Рациональна. Правильно оценила отца и хорошо выбрала друга, — Варавка был наиболее интересный человек в городе. И — легко «делал деньги»…

Затем вспомнился рыжеволосый мудрец Томилин в саду, на коленях пред матерью.

«У него тоже были свои мысли, — подумал Самгин, вздохнув. — Да. «познание — третий инстинкт». Оказалось, что эта мысль приводит к богу… Убого. Убожество. «Утверждение земного реального опыта как истины требует служения этой истине или противодействия ей, а она, чрез некоторое время, объявляет себя ложью. И так, бесплодно, трудится, кружится разум, доколе не восчувствует, что в центре круга — тайна, именуемая бог».

Он заставил память найти автора этой цитаты, а пока она рылась в прочитанных книгах, поезд ворвался в туннель и, оглушая грохотом, покатился как будто под гору в пропасть, в непроницаемую тьму.

Поутру Самгин был в Женеве, а около полудня отправился на свидание с матерью. Она жила на берегу озера, в маленьком домике, слишком щедро украшенном лепкой, похожем на кондитерский торт. Домик уютно прятался в полукруге плодовых деревьев, солнце благосклонно освещало румяные плоды яблонь, под одной из них, на мраморной скамье, сидела с книгой в руке Вера Петровна в платье небесного цвета, поза ее напомнила сыну снимок с памятника Мопассану в парке Монсо.

— О, дорогой мой, я так рада, — заговорила она по-французски и, видимо опасаясь, что он обнимет, поцелует ее, — решительно, как бы отталкивая, подняла руку свою к его лицу. Сын поцеловал руку, холодную, отшлифованную, точно лайка, пропитанную духами, взглянул в лицо матери и одобрительно подумал:

«Молодчина».

— Ты пришел на ногах? — спросила она, переводя с французского. — Останемся здесь, это любимое мое место. Через полчаса — обед, мы успеем поговорить.

Встала, освобождая место на скамье, и снова села, подложив под себя кожаную подушку.

— Ты имеешь очень хороший вид. Но уже немножко седой. Так рано…

Самгин отвечал междометиями, улыбками, пожиманием плеч, — трудно было найти удобные слова. Мать говорила не своим голосом, более густо, тише и не так самоуверенно, как прежде. Ее лицо сильно напудрено, однако сквозь пудру все-таки просвечивает какая-то фиолетовая кожа. Он не мог рассмотреть выражения ее подкрашенных глаз, прикрытых искусно удлиненными ресницами. Из ярких губ торопливо сыпались мелкие, ненужные слова.

— Что же делается там, в России? Всё еще бросают бомбы? Почему Дума не запретит эти эксцессы? Ах, ты не можешь представить себе, как мы теряем во мнении Европы! Я очень боюсь, что нам перестанут давать деньги, — займы, понимаешь?

Самгин, усмехаясь, сказал:

— Дадут.

Он слышал тревогу в словах матери, но тревога эта казалась ему вызванной не соображениями о займах, а чем-то другим. Так и было.

— Многие предсказывают, что Россия обанкротится, — поспешно сказала она и, касаясь его руки, спросила:

— Надеюсь, ты приехал просто так… не эмигрировал, нет? Ах, как я рада! Впрочем, я была уверена в твоем благоразумии.

И, вздохнув, она заговорила более спокойно:

— Я — не понимаю: что это значит? Мы протестовали, нам дали конституцию. И вот снова эмигранты, бомбы. Дмитрий, конечно, тоже в оппозиции, да?

— Не думаю. А впрочем — не знаю, он давно не писал мне.

Утвердительно качнув пышно причесанной головою, мать сказала:

— О, наверное, наверное! Революции делают люди бездарные и… упрямые. Он из таких. Это — не моя мысль, но это очень верно. Не правда ли?

Самгин хотел согласиться с этой мыслью, но — воздержался. Мать вызывала чувство жалости к ней, и это связывало ему язык. Во всем, что она говорила, он слышал искусственное напряжение, неискренность, которая, должно быть, тяготила ее. Яблоко сорвалось с ветки, упало в траву, и — как будто розовый цветок вдруг расцвел в траве.

— Здесь очень много русских, и — представь! — на-днях я, кажется, видела Алину, с этим ее купцом. Но мне уже не хочется бесконечных русских разговоров. Я слишком много видела людей, которые всё знают, но не умеют жить. Неудачники, все неудачники. И очень озлоблены, потому что неудачники. Но — пойдем в дом.

Она привела сына в маленькую комнату с мебелью в чехлах. Два окна были занавешены кисеей цвета чайной розы, извне их затеняла зелень деревьев, мягкий сумрак был наполнен крепким запахом яблок, лента солнца висела в воздухе и, упираясь в маленький круглый столик, освещала на нем хоровод семи слонов из кости и голубого стекла. Вера Петровна говорила тихо и поспешно:

— Мне удалось очень дешево купить этот дом. Половину его я сдаю доктору Ипполиту Донадьё…

«Дань богу?» — мысленно перевел Клим, — лицо матери он видел в профиль, и ему показалось, что ухо ее дрожит.

— Очень культурный человек, знаток музыки и замечательный оратор. Вице-президент общества гигиенистов. Ты, конечно, знаешь: здесь так много больных, что нужно очень оберегать здоровье здоровых.

Настроение Самгина становилось тягостным. С матерью было скучно, неловко и являлось чувство, похожее на стыд за эту скуку. В двери из сада появился высокий человек в светлом костюме и, размахивая панамой, заговорил грубоватым басом:

— И вот, машер 2, как я знал, как убеждал тебя… Взмахнув руками, точно желая обнять или оттолкнуть его, не пустить в комнату, Вера Петровна сказала неестественно громко:

— Мой сын, Клим.

Доктор Донадьё сильно обрадовался, схватил руку Самгина, встряхнул ее и осыпал его градом картавых слов. Улавливая отдельные слова и фразы, Клим понял, что знакомство с русским всегда доставляло доктору большое удовольствие; что в 903 году доктор был в Одессе, — прекрасный, почти европейский город, и очень печально, что революция уничтожила его. Возможно, что он, Донадьё, не все понимает, но не только он, а вообще все французы одного мнения: революция в России — преждевременна. И, подмигнув, улыбаясь, он добавил:

вернуться

2

Моя дорогая (франц.). — Ред.

4
{"b":"180087","o":1}