«Победил… Всё простили, Ходынку… всё!» Это было изумительно, и это радовало. Но люди мешали укрепить, радость, насладиться ею. Впереди Самгина подпрыгивал толстый, лысоватый и, вскидывая голову из каракулевого воротника, беспокойно спрашивал:
— Выходит? Неужели не выйдет? Рядом кто-то возмущался:
— Осторожнее! Вы меня задели…
— Ох, батюшка, такой момент!..
— На колени, господа, на колени, — кричал Стратонов где-то близко.
— Ур-ра! — взревела вся площадь, а лысоватый, запрокинув голову, ударив затылком в грудь Самгина, слезливо и тонко застонал:
— Вышел, — голубчик, — господи — умница, — ах-х!.. Он захлебывался словами, торопливо и бессвязно произнося их одно за другим, и, прижимаясь к Самгину, оседал, точно земля проваливалась под ним. Самгин видел, как разломились двери на балконе дворца, блеснул лед стекол, и из них явилась знакомая фигурка царя под руку с высокой, белой дамой. Обе фигурки на фоне огромного дворца и над этой тысячеглавой, ревущей толпой были игрушечно маленькими, и Самгину казалось, что чем лучше видят люди игрушечность своих владык, тем сильнее становится восторг людей. Площадь наполнилась таким горячим, оглушающим ревом, что у Самгина потемнело в глазах и он почувствовал то же, что в Нижнем, — его как будто приподнимало с земли. Но его одновременно ударили по плечу, дернули за полу пальто.
— На колени, ты, шляпа!
Опускаясь на колени, он чувствовал, что способен так же бесстыдно зарыдать, как рыдал рядом с ним седоголовый человек в темносинем пальто. Необыкновенно трогательными казались ему царь и царица там, на балконе. Он вдруг ощутил уверенность, что этот маленький человечек, насыщенный, заряженный восторгом людей, сейчас скажет им какие-то исторические, примиряющие всех со всеми, чудесные слова. Не один он ждал этого; вокруг бормотали, покрикивали:
— Говорит?
— Тише!.. Ах, господи!
— Царица-то! Белая, точно ангел-хранитель.
— Начал? Говорит?
— Они — как Гензель и Грета…
— Вы чувствуете? Восторг толпы — религиозен.
— Говорит, а?
Самгин приподнялся с колен, но его снова дернули за полу, ударили по спине.
— Стоять! Я те дам…
Это не охладило волнения Самгина, не обидело его, он только спросил:
— Говорит?
— Отсюда — не услышишь.
— «И твое сохраняя», — пела толпа вдали, у Александровской колонны.
— Ушел? Ушли?
— Ура-а…
Да, царь исчез. Снова блеснули ледяные стекла дверей; толпа выросла вверх, быстро начала расползаться, сразу стало тише.
— Отслужили! — кричал маленький технолог, расталкивая людей, и где-то близко зычно зазвучал крепкий голос Стратонова:
— Тот же единодушный взрыв национальной гордости и силы, который выбросил Наполеона из Москвы на остров Эльбу…
Самгин оглянулся: прилепясь к решетке сквера, схватив рукою сучок дерева, Стратонов возвышался над толпой, помахивал над нею красным кулаком с перчаткой, зажатой в нем, и кричал. Толстое лицо его надувалось и опадало, глаза, побелев, ледянисто сверкали, и вся крупная, широкогрудая фигура, казалось, росла. Распахнувшееся меховое пальто показывало его тугой живот, толстые ляжки; Самгин отметил, что нижняя пуговица брюк Стратонова расстегнута, но это не было ни смешным, ни неприличным, а только подчеркивало напряжение, в котором чувствовалось что-то как бы эротическое, что согласовалось с его крепким голосом и грубой силой слов.
— Мы их под… коленом и — в океан, — кричал он, отгибая нижнюю губу, блестя золотой коронкой; его подстриженные усы, ощетинясь, дрожали, казалось, что и уши его двигаются. Полсотни людей кричали в живот ему:
— Браво-о!
А технолог выл, приложив ладони ко рту:
— Бара-во-во-воу-у!
— Вы зачем же хулиганите? — спросил его человек в дымчатых очках и в котиковой шапке. — Нет, позвольте, куда вы?
Самгин медленно пошел прочь.
«Да, ничтожный человек, — размышлял он не без горечи. — Иван Грозный, Петр — эти сказали бы, нашли бы слова…»
Он чувствовал себя еще раз обманутым, но и жалел сизого человечка, который ничего не мог сказать людям, упавшим на колени пред ним, вождем.
«Юродивый Диомидов может владеть людями, его слушают, ему верят».
Тут он вспомнил, что Диомидов после Ходынки утратил сходство с царем.
В магазинах вспыхивали огни, а на улице сгущался мутный холод, сеялась какая-то сероватая пыль, пронзая кожу лица. Неприятно было видеть людей, которые шли встречу друг другу так, как будто ничего печального не случилось; неприятны голоса женщин и топот лошадиных копыт по торцам, — странный звук, точно десятки молотков забивали гвозди в небо и в землю, заключая и город и душу в холодную, скучную темноту.
«А — что бы я сказал на месте царя?» — спросил себя Самгин и пошел быстрее. Он не искал ответа на свой вопрос, почувствовав себя смущенным догадкой о возможности своего сродства с царем.
«Смешно. Совершенно нелепо», — думал он, отталкивая эту догадку.
Через час он сидел в маленькой комнатке у постели, на которой полулежал обложенный подушками бритоголовый человек с черной бородой, подстриженной на щеках и раздвоенной на подбородке белым клином седых волос.
— Антон Муромский, — назвал он себя, точно был архиереем.
Лицо у него смуглое, четкой, мелкой лепки, а лоб слишком высок, тяжел и давит это почти красивое, но очень носатое лицо. Большие, янтарного цвета глаза лихорадочно горят, в глубоких глазницах густые тени. Нервными пальцами скатывая аптечный рецепт в трубочку, он говорит мягким голосом и немножко картавя:
— Его называют царем Федором Ивановичем, — нет! Он — царь карликовых людей, царь моральных карликов.
В соседней комнате гремела посуда, дребезжали ножи, вилки и веселый голос громко уговаривал:
— Да — бросьте, барыня, я сама все сделаю! Муромский поморщился и крикнул:
— Лида!
Она тотчас пришла. В сером платье без талии, очень высокая и тонкая, в пышной шапке коротко остриженных волос, она была значительно моложе того, как показалась на улице. Но капризное лицо ее все-таки сильно изменилось, на нем застыла какая-то благочестивая мина, и это делало Лидию похожей на английскую гувернантку, девицу, которая уже потеряла надежду выйти замуж. Она села на кровать в ногах мужа, взяла рецепт из его рук, сказав:
— Опять изорвешь.
Муромский, взяв со стола нож для книг, продолжал, играя ножом:
— Когда я был юнкером, приходилось нередко дежурить во дворце; царь был еще наследником. И тогда уже я заметил, что его внимание привлекают безличные люди, посредственности. Потом видел его на маневрах, на полковых праздниках. Я бы сказал, что талантливые люди неприятны ему, даже — пугают его.
«Очевидно, считает себя талантливым и обижен невниманием царя», — подумал Самгин; этот человек после слов о карликовых людях не понравился ему.
Вмешалась Лидия.
— Помнишь — Туробоев сказал, что царь — человек, которому вся жизнь не по душе, и он себя насилует, подчиняясь ей?
Она проговорила это, глядя на Самгина задумчиво и как бы очень издалека.
— Я не верю, что он слабоволен и позволяет кому-то руководить им. Не верю, что религиозен. Он — нигилист. Мы должны были дожить до нигилиста на троне. И вот дожили…
— Пожалуйте кушать, — возгласила толстенькая горничная, заглянув из двери.
Когда Муромский встал, он оказался человеком среднего роста, на нем была черная курточка, похожая на блузу; ноги его, в меховых туфлях, напоминали о лапах зверя. Двигался он слишком порывисто для военного человека. За обедом оказалось, что он не пьет вина и не ест мяса.
— Из соображений гигиены, — объяснила Лидия как-то ненужно и при этом вызывающе вскинула голову.
Небрежно расковыривая вилкой копченого сига, Муромский говорил:
— Да, царь — типичный русский нигилист, интеллигент! И когда о нем говорят «последний царь», я думаю; это верно! Потому что у нас уже начался процесс смещения интеллигенции. Она — отжила. Стране нужен другой тип, нужен религиозный волюнтарист, да! Вот именно: религиозный!