— Вот те и раз… А какая ведь штука была… даже сердце замирало… Эх ты… Думаешь — вру?
Отошёл в угол, убито опустив голову, долго торчал там, поводя плечами, выгнув спину, и, наконец, тихо ушёл к работе. Весь день он был рассеян и зол, вечером — безобразно напился, лез на всех с кулаками и кричал:
— Где Яшка-а? Братик мой — куда делся? Будь вы трижды прокляты…
Его хотели избить, но Цыган заступился, и мы, крепко опутав пьяного мешками, связав его верёвкой, уложили спать Артёма.
А песню, сложенную во сне, он так уж и не вспомнил…
Комната хозяина отделялась от хлебопекарни тонкой, оклеенной бумагою переборкой, и часто бывало, что, когда, увлекаясь, я поднимал голос, — хозяин стучал в переборку кулаком, пугая тараканов и нас. Мои товарищи тихонько уходили спать, клочья бумаги на стене шуршали от беготни тараканов, я оставался один.
Но случалось, что хозяин вдруг бесшумно, как тёмное облако, выплывал из двери, внезапно являлся среди нас и говорил сверлящим голосом:
— Полуношничаете, черти, а утром продрыхаете бог зна до какой поры.
Это относилось к Пашке с товарищами, а на меня он ворчал:
— Ты, псалтырник, завёл эту ночную моду, ты всё! Гляди, насосутся они ума-разума из книжек твоих да тебе же первому рёбра и разворотят…
Но всё это говорилось равнодушно и — больше для порядка, чем из желания разогнать нас; он грузно опускался на пол рядом с нами, благосклонно разрешая:
— Ну, читай, читай! И я прислушаю, авось умный буду… Павелка, — налей-ка чаю мне!
Цыган шутил:
— Мы тебя, Василий Семёныч, чайком попоим, а ты нас — водчонкой!
Хозяин молча показывал ему тупой, мягкий кукиш. Но иногда, выходя к нам, он объявлял каким-то особливым, жалобным голосом:
— Не спится, ребятишки… Мыши проклятые скребут, на улице снег скрипит, — студентишки шляются, в магазин — девки заходят часто, это они — греться, курвы! Купит плюшку за три копейки, а сама норовит полчаса в тепле простоять…
И начиналась хозяйская философия.
— Так и все: не дать, абы взять! Тоже и вы — где бы сработать больше да чище, вы одно знаете, скорее бы шабаш да к безделью…
Пашка, как глава мастерской, обижался и вступал в бесполезный спор:
— Ещё тебе мало, Василий Семёнов! И так уж ломим работу, чертям в аду подобно! Небойсь, когда сам ты работником был…
Таких напоминаний хозяин не любил: поджав губы, он с минуту слушал пекаря молча, строго озирая его зелёным глазом, потом открывал жабий рот и тонким голосом внушал:
— Что было — сплыло, а что есть, то — здесь! А здесь я — хозяин и могу говорить всё, тебе же законом указано слушать меня — понял? Читай, Грохало!
Однажды я прочитал «Братьев-разбойников», — это очень понравилось всем, и даже хозяин сказал, задумчиво кивая головою:
— Это могло случиться… отчего нет? Могло. С человеком всё может быть… всё!
Цыган, угрюмо нахмурясь, вертел папиросу между пальцев и ожесточенно дул на неё, Артюшка, неопределённо усмехаясь, вспоминал отдельные стихи:
Нас было двое: брат и я…
Нам, детям, жизнь была не в радость…
А Шатунов, глядя в подпечек и не поднимая головы, буркнул:
— Я знаю стих лучше…
— Ну, — скажи, — предложил хозяин, насмешливо оглядывая его длиннорукое, неуклюжее тело. Осип сконфузился так, что у него даже шея кровью налилась и зашевелились уши.
— Кажись, — забыл я…
— Не ломайся, — сердито крикнул Цыган. — Тянули тебя за язык?
Артюшка подзадоривал Осипа:
— Лучше? Ну-ка, ахни! Мешок…
Шатунов беспомощно и виновато взглянул на меня, на хозяина и вздохнул.
— Что ж… Слушайте!
Как раньше, глядя в подпечек, откуда торчали поломанные хлебные чашки, дрова, мочало помела, — точно непрожёванная пища в чёрной, устало открытой пасти, — он глухо заговорил:
Ой, во кустах, по-над Волгой, над рекой,
Вора-молодца смертный час его настиг.
Как прижал вор руки к пораненной груди, —
Стал на колени — богу молится.
— Господи! Приими ты злую душеньку мою,
Злую, окаянную, невольничью!
Было бы мне, молодцу, в монахи идти, —
Сделался, мальчонко, разбойником!
Он говорил нараспев и прятал лицо, всё круче выгибая спину, держа себя рукою за пальцы ноги и для чего-то дёргая её вверх. Казалось — он колдует, говорит заклинание на кровь.
Жил для удальства я, не ради хвастовства, —
Жил я — для души испытания,
Силушку мотал, да всё душеньку пытал:
Что в тебя, душа, богом вложено,
Что тебе, душа, дано доброго
От пресвятыя богородицы?
Кое семя в душеньку посеяно
Деймоновой силою нечистою?
— Дурак ты, Оська, — вдруг встряхнув плечами, сказал хозяин злым, высоким голосом, — и стих твой дурацкий, и ничем он на книжный не похож, — соврал ты! Пентюх…
— Погоди, Василий Семёнов, — грубовато вступился Цыган, — дай ему кончить!
Но хозяин возбуждённо продолжал:
— Всё это — подлость! Туда же: душенька, душа… напакостил, испугался да и завыл: господи, господи! А чего — господи? Сам — во грехе, сам и в ответе…
Он нарочито — как показалось мне — зевнул и с хрипотцой в горле добавил:
— Душа, душа, а и нет ни шиша!
По стёклам окна мохнатыми лапами шаркала вьюга, — хозяин, сморщившись, взглянул на окно, скучно и лениво выговаривая:
— По-моему — про душу тот болтает, у кого ума ни зерна нет! Ему говорят: вот как делай! А он: душа не позволяет или там — совесть… Это всё едино — совесть али душа, лишь бы от дела отвертеться! Один верит, что ему всё запрещено, — в монахи идёт, другой — видит, что всё можно, — разбойничает! Это — два человека, а не один! И нечего путать их. А чему быть, то — будет сделано… надо сделать — так и совесть под печку спрячется и душа в соседи уйдёт.
Он тяжко поднялся на ноги и, ни на кого не глядя, пошёл в свою комнату.
— Ложились бы спать… Сидят, соображают. Туда же… душа!.. Богу молиться — очень просто, да и разбойничать — не велик труд, нет, — вы, сволочь, поработайте! Ага?
Когда он скрылся за дверью, шумно прихлопнув её, — Цыган попросил Шатунова, толкнув его:
— Ну, говори!
Осип поднял голову, осмотрел всех и тихо сказал:
— Врёт он.
— Кто — хозяин?
— Он. Есть в нём душа, и беспокойно ей. Я — знаю!
— Это дело не наше… Ты, знай, говори своё-то!
Осип вздрогнул, вылез из приямка и, встряхнув большой своей башкой, не спеша пошёл прочь.
— Запамятовал я…
— Ври!
— Право. Спать иду.
— Эх ты… Ты — вспомни!
— Нет, спать надо…
Расплываясь во тьме, Осип тихо сказал:
— А плохая наша жизнь, братцы…
— Неужто? — ворчливо отозвался Артём. — А мы и не знали, — спасибо, что сказал!
Аккуратно скручивая папиросу, Цыган, взглянув вослед Осипа, шепнул:
— Ненадёжного разума парень…
Выла и стонала февральская вьюга, торкалась в окна, зловеще гудела в трубе; сумрак пекарни, едва освещённой маленькой лампой, тихо колебался, откуда-то втекали струи холода, крепко обнимая ноги; я месил тесто, а хозяин, присев на мешок муки около ларя, говорил:
— Покуда ты молодой — думай обо всём, что есть; покуда не прилепился к одному какому делу — сообрази обо всех делах, — нет ли чего как раз в меру твоей силе-охоте… Соображай не торопясь…
Сидел он широко расставив колена, и на одном держал графин кваса, на другом — стакан, до половины налитый рыжею влагой. Я с досадой посматривал на его бесформенное лицо, склонённое к чёрному, как земля, полу, и думал: