Приходили к лесу, и где-нибудь на опушке его дети играли в траве, разглядывая близкую им жизнь букашек, а солдат, вздыхая, рассказывал о своей родине и вполголоса задумчиво напевал родные песни.
Тихо качают зелёными лапами огромные душистые сосны, осеняя детей пахучей тенью, шуршит, опадая с ветвей, прошлогодняя золотистая хвоя, звенят серые пушистые московки, стучит дятел, гудят пчёлы и осы, в кустах орешника заливаются красногрудые малиновки и пеночки, в кронах сосен щёлкают клесты, — служит земля свою летнюю обедню, кадит в голубое небо благовонными запахами, и молитвенно тихо льётся в воздухе поток ласкающих душу звуков.
Капендюхин неотрывно смотрит в широкое доброе лицо Марьи, тихонько, певуче выводя мягким голосом сердечные слова песни:
Не дай боже смерти
В чужинi умерти!
Там нихто не посумуэ
О твоеi смерти…
Люба и Ванюшка лежат на земле рядом друг с другом, и девочка, протягивая руку вперёд, таинственно внушает товарищу:
— Ты смотри не вниз, а прямо — так…
— Я знаю, — басом говорит Ваня.
Если лечь грудью на землю и смотреть в зелёные сети трав — глазам откроется множество чудесных вещей, — развернётся пред ними забавная жизнь маленьких умных существ.
Дети знали это; набегавшись, усталые, они подолгу молча и неподвижно наблюдали острыми глазками то, что делалось в траве.
Тяжело покачиваясь на растопыренных лапках, идёт круглый чёрный букан, задевает боками за стебли, золотые и серебристые у корней, кружится, путается, шевелит усиками.
— Это — колдун, — шепчет Люба.
Ванюшка, подумав, говорит:
— Купец. А то — поп!
— Почему?
— Толстый же…
— А колдуны не бывают толстые?
— Я не знаю. Это — купец. Он пьяный, — видишь?
Рубиновая божья коровка долго ползла вверх по стеблю травы, дошла, наконец, до метёлки, раскрыла надкрылья, затрепетала, полетела и, наткнувшись на лист буковицы, свалилась на землю, лежит на спине, перебирая чёрными ножками в воздухе; большеголовый муравей тащит куда-то кусочек рыжей хвои, к нему подбегают другие и, пощупав труженика усиками, озабоченные, бегут дальше.
— Видно — плотник, — соображает Ванюшка, посапывая широким носом.
— Монахиня, — говорит Люба, видя бронзовую жужелицу, а Ванюшка, взяв в руку тонкую былинку, мешает монахине идти своим путём.
— Не трогай, — просит Люба, останавливая его руку, — она домой идёт, а там дети…
На листе подорожника притаился незаметно зелёный лесной клоп, — Ванюшке почему-то кажется, что это «мировой судья»…
Жизнь растёт перед глазами детей, и они, погружённые в созерцание её маленьких чудес, воспринимают их, как букашки: невысокая трава для них уже густой, мощный лес, комок земли — огромный холм, и жуки становятся близки и понятны.
В коляске неподвижно лежит Лида, полуоткрыв большие серые глаза. Марья покачивает зыбкую коляску, тихонько скрипят рессоры, и немолчно раздаётся задумчивый голос черноусого солдата.
Марья, не мигая, смотрит в лицо ему добрым бабьим взглядом и порою просит, смущённо улыбаясь:
— Варвара Митревна, — нуте-ка скажите ему, чтоб он ещё попел чего-нибудь… Уж больно хорошие песни у них, такие жалостные, так сердце и обнимут…
Капендюхин, не ожидая, когда казначейша попросит его, приподнимает густые брови, лицо у него становится удивлённым, и он вполголоса точно шёлковой ниткой вышивает в мягком воздухе красивую песню:
Ой, бiда, бiда
Чайцi небозi,
Що вивела дiток
При битiй дорозi..
Песня вызывает детей из сказочной зелёной страны, и, разморённые солнцем, они лениво подкатываются к ногам солдата.
Там чумаки йшли,
Чаэнят найшли,
Чаэчку загнали,
Чаэнят забрали…
— жалобно и тихо сказывает Капендюхин, потирая левый глаз, а Марья, опустив голову, сморкается.
Непрерывным, широким потоком над землёю течёт густой и тихий шум жизни. Гудят пчёлы, поют птицы, шелестит трава, сладостно сочными звуками отвечает всему древний хвойный бор, и выше всех, звонче и радостней разливается в голубом жарком небе невидимый жаворонок.
Маленькая девочка Люба, покачивая кудрявой головой, на четвереньках подходит к матери и, влезая на колени к ней, тихонько спрашивает:
— Отчего они плачут?
— Им жалко чайку…
Варвара Дмитриевна сидит с книгой в руках на обнажённом корневище мачтовой сосны, могучая ветвь дерева протянулась в поле, под солнце, и душистой, узорчатой тенью своих лап осеняет маленькую женщину в сером платье, с добрым и строгим лицом.
Дочь смотрит вверх, вокруг и, улыбаясь, говорит:
— Мам, ты тоже как букашка, ма-аленькая, вот такая — знаешь?
И показывает матери верхний сустав своего мизинца, выпачканного землёй и смолою.
— У дида моего было до двадцати пар волiв, — гудит солдат, покачивая головою, — чумаковал он, и отец мой, и оба дядья тоже; отец, когда был ще маленький, ходил за рыбою аж до моря, у самый Крым, сулу возили, чабак и тарань. Сто три года было диду, когда помер он. Да. А перед волей — разорил его помещик, чисто разорил…
Ванюшка, лёжа на коленях солдата, усердно старается закрутить вверх его жёсткие чёрные усы и мешает ему говорить.
— Тоскуете о своей земле? — вздыхая, спрашивает Марья.
— Эх, ненько, ненько! — отвечает солдат, осторожно отводя руку мальчика от усов. — Та як же не тоскувати?
— Не говори! — просит Ванюшка.
И всех поочерёдно измеряет, щупает из коляски странный взгляд немого ребёнка. Голова Лидочки острая, вытянутое личико старообразно, и на нём беспокойно катаются круглые чёрные глаза. Но если на коляску сядет бабочка, муха или какая-нибудь букашка — тёмные зрачки сбегаются к переносью, замрут в остром взгляде, тонкая, сухая ручка осторожно вытягивается к живому существу и если успеет схватить его, то сосредоточенно и медленно обрывает ему ножки, крылья, а когда живое улетит, глаза девочки долго и тоскливо следят за ним.
— Чёртова дура! — кричит мальчик, высовывая язык и грозя кулаком.
— Ай, Ванюша, — останавливает его Марья, — разве можно ругаться!
— Дедушка же ругается…
— Лидочка больная ведь, она убогонькая…
— Живодёрка! — бунтует Ваня.
А Люба обиженно просит:
— Мам, не вели ей ловить мух!.. И никого не вели…
Варвара Дмитриевна, успокаивая взволнованных детей, рассказывает им что-нибудь, они оба прижимаются к ней, полудремотно слушают, глядя в её доброе, красивое лицо, и неуловимые словами, тонкие, как золотые паутинки, мудрые думы опутывают их лёгкой сетью.
Капендюхин и Марья в такие минуты незаметно отходят в сторону, за деревья, идут они туда не торопясь, будто нехотя, точно повинуясь чьему-то приказанию, возвращаются, не глядя друг на друга, не то смущённые, не то поссорившиеся.
Но однажды Марья вышла из леса быстро, лицо её было облито слезами, она отирала их со щёк ладонью и, улыбаясь виноватой улыбкой, подошла к Варваре Дмитриевне, опустилась на землю около неё и, поцеловав её в плечо, громко всхлипнула или засмеялась.
— Ну, побегайте ещё немножко, — торопливо сказала казначейша детям, — а потом — домой! Живо!
— Я буду ласточка! — вскрикнула Люба, бросаясь бежать.
— А я — ворон! — объявил Ванюшка, подумав, сел на корточки и, прыгая вслед за подругой, как лягушка, начал басом каркать, а потом поднялся и, тяжело, широко разводя руками, плавно побежал в поле.
— Что, Маша? — ласково спросила казначейша, гладя женщину по голове.
— Милая, — задыхаясь и вся покраснев, начала шептать нянька, — милая вы моя барыня, — согрешили мы! Не думала, не гадала, так — сразу, говорили, говорили, всё о хорошем, да как-то вдруг и обнялись, да крепко-крепко, — ах, мать пресвятая богородица! Как же теперь? Посоветуйте вы мне, поучите вы нас, — что делать-то будем? Боюсь… уж теперь, как переступили, сама я не своя буду и уж не знаю ничего…