— А вы, Павел Иванович?
— Я… едва ли поеду… Мне не нравятся эти кутежи… да и публика какая-то странная.
— Странная? — спросил Нагрешин. — Почему странная? Люди — всё хорошие… все умеют быть веселыми…
— Я не люблю веселых…
— Ну да, вы — поэт… Луна, томная грусть и прочее… Но поверьте, что иногда и в маленьком кутеже очень много поэзии… А потом — вы подумайте! ведь теперь около Надежды Петровны разыгрывается, так сказать, турнир, ха-ха! Именно — турнир. Ну да! Состязание женихов! Ведь не могут же люди остаться такими, как всегда, около девушки, у которой четыре миллиона приданого?! Каждый непременно сочтет необходимым подтянуться, выставить свои достоинства во всем их блеске, каждый будет стараться обратить на себя внимание Надежды Петровны… Что это будет! Боже мой! Это будет замечательно… а? Борьба!
— Вы готовы? — спросил Шебуев, с усмешкой разглядывая Нагрешина.
— Я? Я готов, да! Вы думаете, я буду рисоваться, буду говорить благородные слова, вроде того, что, мол, четыре миллиона — пустяки и что… ну, я не знаю, как и что там еще можно сказать по поводу естественного желания человека иметь четыре миллиона рублей… Я ничего такого не скажу… За четыре миллиона я вам женюсь на сорока старухах, а не то что на молодой, здоровой девушке… хотя она и… неинтересна, правду говоря…
— Это хорошо, что вы так откровенны… — заметил Шебуев.
— Да-с, я откровенен, — воскликнул Нагрешин с вызовом в глазах. — Я прямо говорю: четыре миллиона — это огромная вещь! Это — силища…
— Не отрицаю…
— Ага? Вот Павел Иванович, — он не… он действительно равнодушен… Ему это недоступно… А вы — вы не можете быть равнодушным, хотя и кажетесь… да-с! Вы силу денег знаете.
— Знаю… и вижу… — сказал Шебуев.
— И видите? Это намек на мое… возбуждение… понимаю! Но пускай намек! Пускай…
Нагрешин в самом деле был очень возбужден. Лицо у него покраснело, руки вздрагивали, он беспокойно вертелся на стуле, и на лбу у него даже пот выступил.
— Но вы, Аким Андреевич, напрасно намекаете! Вы думаете — меня возбуждает что?.. корыстолюбие? Ошибаетесь! Четыре миллиона не мо-гут воз-бу-дить корыстолюбия! да-с! Не могут-с! Корыстолюбие возбуждают тысячи, а не миллионы! Миллион — сила благородная… это-идеал, если вы хотите!
— Иван Иванович! — укоризненно сказал Малинин, с сожалением посмотрев в лицо Нагрешину. — Вы ведь клевещете на себя… ну, разве вы так думаете о деньгах?
— Вы… вы… — обернувшись к нему, пониженным голосом заговорил Нагрешин, — вы не понимаете! Тут, поймите, не деньги просто, а мил-лио-ны… слышите? И даже за один из них, я, Иван Иванов Нагрешин, сын дьячка, простил бы людям все унижения, испытанные много в юности моей, студенческие голодовки, всю эту мерзость, которую я пережил… Она надорвала меня… изломала… и — я ведь знаю! — я очень… неважный человек!.. Но — дайте мне миллион! Я всё и всем прощу, я даже полюблю люден, искренно пожелаю им добра и даже — буду пытаться помогать им жить. Буду, да-с! И — верьте! миллион может переродить человека — может!
Малинин отрицательно покачал головой и тихо, но убежденно сказал:
— Никогда и ничто материальное не может изменить человека в лучшую сторону…
— Ах, идеалы! — воскликнул Нагрешин и так сморщил лицо, точно у него вдруг заболели зубы. Он тоже начал качать головой, тоскливо глядя на Малинина. — Всё идеалы… небеса… Но ведь в небесах только торжественно и чудно, а больше ничего нет, на земле же всегда творится черт знает что! Батюшка вы мой! Идеалы — это хорошо, но и жирные щи с говядиной человеку необходимы… И кто такие щи в продолжение четверти века даже и по праздникам не едал, для того они — тоже идеальные щи!
— Это цинизм, — сказал Малинин и, отворотившись к окну, стал смотреть на улицу.
— Цинизм? Очень может быть… Пускай его, коли цинизм! А я все-таки буду говорить, что одной моральной силой ничего в жизни мы не разрушим и ничего не создадим!
— Кто это — мы? — спросил Павел Иванович, не оборачиваясь к нему.
— Интеллигенция-с! А если бы вооружиться нам деньгами…
— Аким Андреевич! — сказал Малинин, встав со стула и строго глядя на Шебуева. — Вы слышите? Это ваша мысль!
— Почти, — сказал Шебуев спокойно, выдерживая возмущенный взгляд Малинина.
Он ел свой бифштекс, а лицо у него было равнодушно, и, казалось, он не слушал разговора. Но в глазах его то и дело вспыхивали какие-то искорки, и во внимании, с которым он разрезал мясо, было слишком много озабоченности.
— Почти? — переспросил Малинин, и уже строгое выражение его лица изменилось в умоляющее. — Но вы видите, какая это опасная мысль?
— Вижу…
— Это не опасная, это ценная, здоровая мысль! — с жаром заговорил Нагрешин. — Подумайте, кто мы? У крестьян есть мир, у мещан — управа, у купцов, у дворян — у всех классов есть нечто… а у нас намерения, идеалы и прочее и прочее… невесомое и нереальное… И все мы — какие-то выдуманные люди. А вооружись мы тем же оружием, что и враг наш…
— Котлета-то у вас простыла, Павел Иванович! — вдруг сказал Шебуев, не поднимая глаз от тарелки. Голос у него звучал удивительно равнодушно, даже обидно равнодушно.
Малинин удивленно взглянул на него и взялся за нож и вилку. А Нагрешина эти простые слова точно сшибли с какой-то высоты. Он схватился за бородку и, крутя ее, начал бормотать:
— Да-с… Вот как… Так вы, господа, приглашены…
Через несколько минут он простился и ушел, так же шаркая ногами по полу, но уже не такой оживленный и сияющий.
— Боже мой! Что ом говорил! — с отвращением воскликнул Малинин.
— Говорил не красно…
— Только?
— Мм… Видите ли что, непорочный Павел Иванович! — не переставая есть, спокойно заговорил Шебуев. — У него имеется крупное смягчающее вину обстоятельство… впрочем, общее всем разночинцам. Парнишка — слабый, худого питания, в организме недостаток всяких здоровых соков. Поступает в гимназию… Курточка прорвана, постоянно голоден, товарищи смеются и поколачивают его… Дома — теснота и грязища… Восемь лет сидит под прессом классицизма. Кончил гимназию. Университет… Голод, холод, урочишки, униженьишки… Парнишка, повторяю, слабый. Люди ходят по улицам в крепких калошах, в теплых пальто, бывают в театрах, валандаются с девицами, даже влюбляются… а у него — всё удовольствие в том, чтобы поесть досыта… Эх, Павел Иванович, какое иногда большое… даже сладострастное удовольствие может испытать человек, поглощая вареную колбасу с черным хлебом!.. Такие наголодавшиеся люди, вступая в жизнь, вносят с собой неутолимую алчность к ее благам… но некоторые из них остаются аскетами до конца дней. Аскетизм — тоже уродство и болезнь, а потому я не знаю, кто лучше — аскет или Нагрешин… Заметьте вот еще что: иные жаждут миллиона не ради того чтобы свинничать, а лишь желают им, как фиговым листом, прикрыть наготу своей души. Душа у них — голая, ограбленная жизнью, нет в ней ни надежд, ни мечтаний — ничего нет! А желание чем-то быть, что-то представлять собою — осталось… И вот человек пытается прикрыть наготу души своей обаянием денег… Этот Нагрешин… слов нет — довольно противная фигура… Но — вы слышали? — он надеется, что миллион очеловечит его…
— Не знаю — так ли это? — сказал Малинин, недоверчиво поглядывая на архитектора. — А Нагрешин… всем известно, что он жил и, кажется, еще живет на содержании у старухи Дятловой…
— Такие, как он, и на это способны… — заметил Шебуев, прихлебывая вино.
— Аким Андреевич! Вы не возмущаетесь? — нервно отталкивая от себя тарелку с недоеденной котлетой, подавленным голосом спросил Малинин.
Архитектор прищурил один глаз и, подняв стакан с вином на свет, внимательно посмотрел на него открытым глазом.
— Пожалуй… нет, не возмущаюсь… Я, надо вам сказать, полагаю так, что если мы станем уделять хорошим людям побольше внимания, а дурным поменьше, то от этого и те и другие сильно выиграют. Хорошим людям будет легче жить, а дурным тяжелее. Мне всё думается, что дурные люди еще хуже становятся, когда на них обращают внимание. «А! ты меня видишь — значит, я величина!» — думает мерзавец и надувается, рисуется, капризничает. Надо бы помнить, что все дурные люди ужасно самолюбивы. Не троньте, не замечайте его, и он лопнет, исчезнет, ибо без внимания жить не может. Вот вы дотронулись до Нагрешина, а он вздулся свыше меры… и уж, верно, наврал на себя, зарвался…