Тут принесли завтрак, и оба на него накинулись. Утолив первый голод, Генри сказал:
– Меня зовут Генри Морган. А тебя Тим. Но фамилия у тебя какая?
Матрос шумно захохотал:
– Мою фамилию разве что в Корке в придорожной канаве отыщешь. Отец с матерью ждать не стали, чтоб мне свою фамилию сказать. Да и Тимом-то меня никто не называл. Только имечко это вроде как даровое, бери его – никто и не заметит. Ну, как с листками, что сектанты на улицах подбрасывают и деру, чтоб никто их с ними не видел. А Тим – это как воздух: дыши себе, и никому нет дела.
Покончив с завтраком, они вышли на улицу. Там теперь кишели лоточники, мальчишки с апельсинами, старухи со всякой мелочью. Город выкликал тысячи своих товаров. Драгоценности, привезенные кораблями из самых неведомых уголков мира, вываливали, точно репу, на пыльные прилавки Кардиффа. Лимоны. Ящики кофе, чая, какао. Пестрые восточные ковры и магические снадобья из Индии, показывающие тебе то, чего на самом деле нет, и дарящие наслаждения, которые рассеиваются без следа. Прямо на улицах стояли бочонки и глиняные кувшины с вином с берегов Луары и со склонов перуанских Анд.
Они вернулись в порт к красавцам кораблям. С воды на них пахнуло запахом дегтя, нагретой солнцем пеньки и сладостью моря. Наконец вдалеке Генри увидел большой черный корабль с надписью золотыми буквами на носу «Бристольская дева». Рядом с этой морской чаровницей и город, и плоскодонные баржи казались безобразными и грязными. Ее легкие, плавные линии, какая-то чувственная уверенность в себе ударяли в голову, заставляли ахнуть от удовольствия. Новые белые паруса льнули к реям, точно длинные вытянутые коконы шелковичных червей, а палубы ее сверкали свежей желтой краской. Она чуть покачивалась на медленной зыби, словно горя нетерпением полететь в любой край, нарисованный твоим воображением. Среди скучных бурых судов она была как темнокожая царица Савская.
– Чудесный корабль, отличный корабль! – воскликнул Генри ошеломленно.
Тим был польщен.
– Погоди, вот поднимешься на борт, посмотришь, как там все заново отделано, пока я со шкипером поговорю.
Генри остался стоять на шкафуте, а его долговязый спутник пошел на корму и сдернул шапку перед тощим, как скелет, человеком в заношенном мундире.
– Я парня привел, – сказал он шепотом, хотя Генри никак не мог его слышать. – Он решил в Индии отправиться, так я подумал, что, может, вы захотите его взять, сэр.
Тощий шкипер насупил брови.
– А он крепкий, а, боцман? Толк от него на островах будет? Они же прямо как мухи мрут еще в первый месяц. Ну и жди неприятностей, когда зайдешь туда в следующий раз.
– Он там, позади меня, сэр. Сами посмотрите. Вон он. И сложен хорошо, и силенка есть.
Тощий шкипер оглядел Генри, начав с крепких ног и кончив широкой грудью. Взгляд его стал одобрительным.
– Да, парень крепкий. Хорошо сделано, Тим. Получишь с этого деньги на выпивку и в море добавочную порцию рома. А он что-нибудь знает?
– Ничего.
– Ну так и не говори ему. Поставь помогать в камбуз. Пусть думает, что отрабатывает проезд. Не то хныканью конца не будет. Только вахте помеха. Узнает, когда туда придем. – Шкипер улыбнулся и отошел от Тима.
– Можешь плыть с нами! – воскликнул Тим, и Генри онемел от восторга.
– Однако, – внушительным тоном продолжал боцман, – четырех фунтов тут маловато. Придется тебе помогать в камбузе.
– Все, что надо, – еле выговорил Генри, – я буду делать все, что надо, только бы плыть с вами.
– Раз так, пойдем-ка на берег и выпьем за удачное плавание. Я уйскебо, а ты того же превосходного винца.
Они зашли в пыльную лавочку, где на полках вдоль стен стояли винные сосуды всех форм и размеров, от небольших пузатых фляжек до гигантских бутылей. Через некоторое время они запели, отбивая такт ладонями и глупо улыбаясь. Но затем теплое вино из Опорто пробудило в юноше приятную грусть. Он почувствовал, что на глаза ему навертываются слезы, и обрадовался. Пусть Тим увидит, что он носит в сердце печаль, что он не пустоголовый мальчишка, которому вдруг взбрело на ум отправиться в Индии. Вот он откроет ему глубины своей души.
– А знаешь, Тим, – сказал он, – я ведь с моей девушкой расстался. Ее зовут Элизабет. Волосы у нее золотые-золотые, как ясное утро. Ночью перед тем, как уйти, я позвал ее, и она пришла ко мне в темноте. Темнота прятала нас, как шатер, холодная темнота. Она плакала, просила меня не уходить, даже когда я говорил, какие драгоценности, украшения и шелка привезу ей – и очень скоро. Она не могла утешиться, и у меня сердце надрывается, чуть вспомню, как она рыдала там и не отпускала меня. – Из его глаз выкатились слезы.
– Знаю, – ласково сказал Тим, – знаю, как бывает грустно человеку, когда он расстается с девушкой и уходит в море. Не я ли с сотней их расставался – одна другой краше? Дай-ка я тебе налью, малый. Вино нравится женщинам больше всех сластей Франции и мужчины, которые его пьют. Вино всякую женщину делает красавицей. Кабы у дверей каждой дурнушки стояла чаша с вином, точно чаша святой воды во храме Божьем, так в городах куда больше свадеб играли бы. Человек и не заметил бы, какие они с лица. Ну-ка, выпей еще этого превосходного вина, развей грусть, пусть бы она и принцессой была, а ты уходишь в море!
II
Они отплыли в Индии, в чудесные далекие Индии, где обретались мечты стольких юношей! Огромное утреннее солнце пробивалось сквозь утренние туманы, и матросы высыпали на палубу, точно обитатели разворошенного муравейника. Отрывистые команды послали их вверх по вантам и реям. Матросы «запели песню кабестана», а из моря поднялись якоря и прильнули к бортам, как коричневые ночные бабочки, мокрые от росы.
В Индии! Белые паруса знали это, и развернулись, и изящно наполнились ветром, точно сотканные из тончайшего шелка; черный корабль знал это и гордо оседлал отлив под свежим утренним бризом. «Бристольская дева» осторожно выбралась из гущи судов и поплыла вниз по длинному заливу.
Туман мало-помалу смешивался с небом. Вот камбрийский берег засинел, заголубел и слился с прямой линией горизонта, точно безумный мираж пустыни. Черные горы стали тучкой, а потом легким дымком, а потом Камбрия исчезла, будто ее и вовсе не было.
Позади по левому борту остались Порлок, и Илфракум, и множество деревушек, приютившихся в холмах Девоншира. Чудесный, в меру крепкий ветер увлекал их мимо Стреттона, мимо Кэмелфорда. Корнуолл уходил назад, одна голубая миля за другой. Вот уже Лэндс-Энд, заостренный кончик, завершающий подбородок Англии; и когда они обогнули его с севера на юг, в свои права наконец вступила Зима.
Море с рычанием вздыбилось, и корабль помчался от лающей своры ветров, точно сильный горный олень, помчался под нижними парусами. Буря с воем неслась из обители Зимы на севере, а «Бристольская дева», смеясь над ней, бежала наискосок, на юго-запад. Стало очень холодно, оледеневшие полотнища звенели под ветром, как струны гигантской арфы под пальцами сумасшедшего великана, и реи жалобно стонали, взывая к рвущимся вперед парусам.
Четыре бешеных дня буря гнала их в океан и корабль пьянел от радости борьбы. Собираясь на баке, матросы хвалили его быстроту и крепость. А Генри упивался бурей, как юный бог. Бешенство ветра было его бешенством. Ему нравилось стоять на палубе, держаться за мачту, резать ветер подбородком, как бушприт разрезал валы, и ликующе петь, изливая радость, разрывающую ему грудь, – радость, подобную боли. Холод промыл линзы его глаз, и он яснее видел дали, смыкавшиеся кольцом вокруг него. И прежнее желание слилось с новым – обрести крылья и взмыть в беспредельное небо. Корабль превращался в качающуюся, содрогающуюся темницу, потому что он всем своим существом устремлялся вперед и ввысь. О, стать бы богом и покорить бурю, а не покоряться ей! Пряность ветра утоляла голод и звала, влекла его вперед. Он готов был взвалить на плечи груз всего мира, и стихии вливали в его мышцы новую силу.