Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Первая редакция очерка «Воды многие» имела финал, который Бунин впоследствии опустил:

«Снова Красное море — долгое паломничество мое в этот дивный и страшный экваториальный мир кончается. Как выразить то, что дало оно мне? Все же с облегчением чувствую постепенное возвращение наше в прежний, привычный мир: Красное море кажется теперь таким простым, обыденным!

Тропики прошли еще вчера утром. И вот уже почти сутки, как дует на баке сильный прохладный ветер, столь давно не испытанный. Вечером вчера я впервые опять надел свою серую куртку — и до чего тяжела показалась мне она!

Вчера солнце садилось уже в муть. „А все-таки это еще не наше солнце, — сказал капитан, с которым я стоял на мостике. — Посмотрите-ка“, — сказал он, подавая мне бинокль. Я взял и взглянул: солнце было страшное, зловещее, оно стояло в этой сизой закаткой мути докрасна раскаленным чугунным ядром с остро изломанными, дико выщербленными краями.

Потом я следил по теням от снастей, как наступает лунная ночь, как входит в силу разгорающийся лунный свет. Ночью видел три четверти луны, белой, яркой, как раз над головой, в бесконечной глубине пропадающего из глаз неба.

В первом часу, когда весь пароход был безлюден, мертв, ходил на корму — хотел в последний раз взглянуть на Южный Крест, — и, увы, уже не нашел его. Увижу ли когда-нибудь еще? На корме ветер был мягче, ночь светла и проста. Мне было радостно и одиноко, грустно и возвышенно.

Сильный прохладный ветер бил навстречу и нынче с утра, хотя солнце пламенно жгло палубу. Кругом было ясно, но по горизонтам опять лежала муть. Ясная водная пустыня в кольце мути. На три румба слева прошел встречный пароход, маленький, далекий, — и опять ничего, пустота.

А сейчас, после полудня, мы уже в устье Суэцкого залива: и Красному морю конец. И уже выступают вдали справа знакомые очертания Синайского полуострова — мягко, розовато рисуются в солнечной мгле множеством безжизненных пиков. Ветер шумит в тентах, хлопает ими, опять веет тропическим дыханием… Но нет, это уже только нечто аравийское.

Чем ближе к вечеру, тем ближе синайский берег. Я все на мостике, с вахтенным помощником. Он сказал, подавая мне бинокль:

— Вот как делается пустыня.

Я взглянул — и прибрежные скалы четко, вплотную придвинулись ко мне: черные, дикие, нагие, они все перевиты струями желтого песка, им заполнены все их впадины. Дальние скаты все повышающихся утесов тоже все пестрые от песчаных полос и бугров.

Потом прошел мимо нас такой же пестрый кряж острова Шидвана, за ним — еще какой-то островок, весь голый и жестко-песчаный. Дальше снова открылся простор залива — „вот теперь мы как раз на траверсе Синая“, — сказал капитан, и я совсем ясно увидел справа величественную громаду, теряющуюся в туманном небе, и бесконечные пространства желто-розовых песков у ее подножия, спускающегося в пески разнообразно торчащими черными каменными пиками. „Так и на луне торчат они, должно быть“, — подумал я.

Все глубже входим в залив. На исходе вечера открывается слева крупная металлически-голубая звезда маяка Рас-Шариб. Штиль, стальная бледность моря, сливающегося с небом, редкие звезды, среди них — четкий Орион. Маяк как бы влит — очень низко — в этом слиянии неба и моря. Порой странно проходит вокруг нас острый ветер — неприятной черной зыбью, — и тогда свежо, железисто пахнет морем.

Утро простояли на рейде в Суэце.

Дул хамсин. Пустыня на аравийском берегу терялась в розово-палевом тумане… Страшно качало, взносило мертвой зыбью лодку лоцмана, провожавшего нас в Канал.

Вечером мы потеряли на Канале много времени на пропуск голландского парохода, шедшего из Роттердама на Яву. Мы ошвартовались к боку Канала, на фоке зажгли электрический фонарь, а канальный, на носу, потушили. Голландец ждал, высился вдали, затем двинулся на нас своим электрическим солнцем. От этого солнца он был весь в радужном ореоле. Приближаясь, затопил нас как бы бело-солнечным дымом. Когда прошел, настал покой и мрак. Было сухо, тепло: кругом, и справа и слева от нас, лежали нагретые песчаные пустыни.

Вчера в три вышли из Порт-Саида. Завтракали у нашего консула — толстый, с маленькими свиными глазами человек, все на свете знающий, все и всех ругающий. Когда выходили, было уже совсем по-европейски прохладно, накрапывал дождь. Как я отвык от всего этого!

Нынче с раннего утра нещадно валяет настоящий ураган. Идем по одной, по две мили в час. Выбрался на палубу — сорвало и унесло картуз в море.

Смотрел в иллюминатор: море совершенно лиловое, темно-лиловое, рябое, как шагрень, все в ухабах и холмах, в резко-серебряных клочьях пены.

Был на мостике. Водяные долины и горы невероятно огромны, взлет носа страшный, ветер с дикой силой валит с ног.

К вечеру стало класть на борта.

Сейчас резко-ясная лунная ночь. Так мотает, что лежал в каюте на полу, — на койке не удержишься. По круглому синему стеклу иллюминатора носился чистый, яркий кружок луны и с ним какая-то большая голубая звезда. Кое-как поднялся, глянул в иллюминатор — все море облито фосфорическим блеском. У борта оно в черно-вороненых провалах и в громадных взмыленных гребнях вздымающихся холмов.

Добрался — где бегом, где ползком — до кормы: страшный размах ее вниз и вверх и совершенно необыкновенный след от винта: зелено-голубой, купоросный, слепящий.

Третий день в этом сумасшедшем море.

Вчера вечером совсем погибали. Весь день бешеная зыбь, вся рябая от урагана, по ней — несущаяся метель пены. Около восьми ветер достиг почти предела — одиннадцать баллов — и нас вдруг положило плашмя набок. Был истинный ужас. Все летело, грохотало, билось. В кают-компании как дьявол сорвался с буфета медный чайник с кипятком для чая. После того пошло еще пуще валять. Руль не действовал, винты крутились в воздухе. Так мы бились несколько часов — истинно между жизнью и смертью, пока не выбились за маяк Меттелина. Тут, в час ночи, крепко заснул наконец.

Дарданеллы, уже Дарданеллы. Ясное и тихое утро, ледяная южная весна, еще голые деревья. И все это вместе с мирным ощущением стран уже совсем своих, столь давно не виденных.

И удивительный закат после Галлиполи. Удивительная густота синевы гор, за которые садилось червонное солнце, лившее на мраморную воду след огненного сиропа.

Ночью, поздней, меня разбудили возле Сераля. Холод, тишина, мертвый штиль. Все берега в чем-то сказочном матовом: в этом матовом — огни, далекие и близкие, золотые, недвижные, и привидение, призрак Стамбула.

Сейчас входим в последний, в Одесский порт. Все втайне взволнованы. С мостика все время ровная, неспешная команда. Капитан стоит в сдержанной, несколько торжественной позе. Сдержанно, как бы бесстрастно вступает наконец в команду сам:

— Пять градусов лево.

Рулевой отзывается в тон ему:

— Есть пять градусов лево!

Капитан роняет, не оборачиваясь:

— Лоцманский флаг.

На мостик взбегает второй помощник и отдает честь капитану по-военному:

— Есть лоцманский флаг!

Капитан прежним тоном:

— Пять градусов лево.

Рулевой нотой выше:

— Есть пять градусов лево!

— Так держать.

— Та-ак держать!

Молчание. И вдруг какой-то особый, краткий, твердый тон:

— Всех наверх.

И вахтенный — срывающимся криком:

— Всех наверх!

Снова молчание. Потом раздельно:

— Средний ход.

И отрывистый звонок телеграфа вниз, и медленно затихающее движение машины.

— Лево.

— Есть лево!

— Катись, — говорит капитан веселеющим и упрощающимся голосом.

— Есть катись! — отзывается рулевой почти радостно.

Вахтенный срывается с мостика и бежит на нос. И капитан как будто еще проще:

— Закрыть пар на брошпель.

— Закрыть пар на брошпель! — кричит старший, вторя ему.

160
{"b":"180023","o":1}